Скорбящая вдова
Шрифт:
— Глаза твои горят! Огонь священный!.. И посему не видишь, где велела встать. Се засека была противу польской шляхты. Зри! Эвон как лес украшен! Бубенчики звенят…
Потыкал пальцем в небо. А там, в ветвях осин, пробившихся сквозь гниль и тлен порубов старых, висели кости вперемешку с обрывками одежд, доспехов, сабель. Сии деревья горькие, стремительно взрастая, на кронах поднимали останки павших. Все, что не склевали птицы, не пожрали звери, не источили черви — все обратилось в мощи, очищенные ветром, отбеленные солнцем и стужей зимней. На сухожилиях свисая,
Да страх уж более не брал боярыню, вид давнего побоища, зрак смерти, тлена — ничто уж не пугало сердце. Пред очами, как прелесть бесовская иль Божье наказанье, стоял тот всадник…
Впервые он явился в год смерти мужа, в пору великой скорби, когда на плечи свалился тяжкий крест — одной, без мужа управлять десятком вотчин. И, слава Господу, послал ей Аввакума, который дух из праха поднял и укрепил тем, что наставил не о горе думать, не себя жалеть — страдать за ближних, за гонимых, за нищих и убогих, за тех, кто пренебрег земным во имя веры древлей.
Но вот однажды ночью в ворота постучался странник и попросил приют. Она ж в то время молилась еженощно, почти что не спала и всех, ищущих приюта, сама встречала, поскольку Аввакума в Мезень сослали. А духовник велел расспрашивать входящих и на листки писать. Спустившись из домашней церкви, она позрела не нищего бродягу, не хворого калеку, не оборванца, а суть богатыря. Обыкновенно сор людской валился в ноги, блажил, кричал, шептал, протягивая руки — просил то хлебца, то вина, то денег. Сей странник же подпер главою матицу, расправил плечи и взор свой волчий уставив на Скорбящую, глядел, как на овцу. Одет хоть и не ражно, в тулуп овчинный, но стать не скрыть.
Она в ту пору укрепилась и духа не теряла ни перед кем. Здесь же сробела и смутилась.
— Кто будешь, Божий раб? — уста задревенели.
— Не раб — боярин я и князь, но ныне странник, — сказал он гулко. — А именем Василий Вячеславов.
Духовник повелел терпимой быть и непреклонной, чтоб рядом не случилось. Собравшись с силами, однако же, очей не поднимая, она спросила:
— Откуда и куда путь держишь, странник?
— Жену собе ищу.
— Так и ступай, ищи. Мы привечаем лишь страдальцев за веру древлюю, убогих и бездомков.
— Я суть, бездомок и убогий, покуда не женат.
— Но веры ты какой? Никонианство принял? Вон, шапку-то не снял…
Боярин треух с головы стряхнул.
— Да старой веры я. И за нее страдаю, поди уж, лет шесть сот.
— Чудно ты говоришь… А что ты ныне ищешь?
— Сказал тебе, жену.
— У нас не водится невест. В сем доме скорбь, страдания да слезы. Здесь люди веру ищут. Иди куда нито.
— А ежли счастья ищут и за него страдают — не ко двору?
Боярыне его в прогнать иль кликнуть стражу, чтобы спровадить за ворота… Она ж смутилась еще больше.
— Добро, ночуй… И поутру ступай своей дорогой.
Он засмеялся тихо, взор потеплел на миг.
— Ан, кончилась дорога. У твоих ворот.
— В сем доме токмо скорбь…
— Отвею скорбь, —
Она содрогнулась! Неведомый огонь пронизал всю, с головы до пят, взыграло сердце, помутился разум, рука обвисла плетью и страннику на волю отдалась. Он длань поцеловал, пощекотал брадою.
— Так долго часа ждал… И вот он пробил. Возьму тебя.
— Да кто ты, странник? — душа валилась в бездну. — Как смеешь?.. Я же в скорби… Оставь меня, оставь… Впервые зрю тебя.
— Забыла, знать… Я на дуде играл. На твоей свадьбе… А ты игрой зачаровалась, хотела при дворе оставить, но муж твой не велел. Меня и отослали…
Бесстыдною рукой плат с головы сорвал и косы распустил, вспушил и вместе с тем как будто в вздыбил память. Был молодец с дудой! Да славно так играл! С тех пор и чудится пастушья дудка…
Но кто, откуда и как на свадьбе очутился? И образ напрочь стерся…
— В то время я служил, — признался он. — В приказе тайном, у Бориса. Покойный деверь твой многажды слышал, как на дуде пою. И дабы ублажить тебя, призвал на свадьбу. Чтоб взвеселить. А помнишь времена, когда ты веселилась?
— Игра мне слышится, и помню взгляд…
Он в тот же час дверь на засов закрыл, плечами шевельнув, сронил тулуп и, дудку вынув, приложил к устам. Чудесный тихий звук наполнил терем и будто в вздул его, как парус, и вдаль понес — кружилась голова…
Но встал рассвет и странник в путь собрался.
— Пора мне, Феодосья…
Как токмо замер звук и сердце замерло.
— Когда ж еще сыграешь?
— Когда вернусь…
— Далек ли путь твой, князь?
— А путь мой за три моря. Ну, все, прощай!
— Еще единый миг! — боярыня к ларцу и ладанку достала. — Постой!.. Возьми сию вещицу. Однажды я в карете ехала… Да впрочем, ладно, в сей час и недосуг. Духовник сказывал, безделица сия суть суеверие. Была бы польза от нее, коль сделана была в из злата. Де, мол, в дороге охранит от глада, коль обменять на хлеб. Она же — медь зелена… Кормилица моя, Агнея, едва лишь на нее позрела, от восхищенья замер дух… Не знаю я, где правда и где ложь — от сердца жертвую, она мне помогала. Однажды лиходеи наскочили и ну стрелять!.. Возьми, авось поможет. Прими сей оберег и, не снимая, носи на вые, в купе с крестом. Он сбережет тебя от смерти на всех путях, куда в ни шел. Агнея так сказала… Ну, наклонись же, князь…
Он молча голову склонил.
— Благодарю тебя…
5.
Она признала всадника, хоть с той поры минули годы — шесть целых лет и двадцать пять недель. Тот странник не являлся, ну, ровно в воду канул, хотя сулился придти весной, когда закончится срок скорби. Боярыня в великой тайне от Аввакума ждала его весь скорбный год, потом другой и траур не снимала. На третьем же уверилась, что странник сей — суть искушенье, призрак, демон, пришедший совратить. Когда ж в отчаяньи духовнику призналась, тот самолично власяницу сплел, поставил на колена, сорвал одежды и прежде плетью высек и обрядил в вериги.