Скрещение судеб
Шрифт:
Мур тоже мечтал тогда, летом 1942-го, уехать в Москву, но Москва москвичей еще не принимала обратно. Толстой обещал Муру устроить вызов, когда тот окончит школу, и Муру пришлось еще одну зиму зимовать в Ташкенте. Он рисовал плакаты и карикатуры на огромном беленом заборе за университетом на улице Карла Маркса. Это были своего рода Окна ТАСС.
1943 год Мур встречает в полном одиночестве, в своей каморке. Новый год начинается для него с военкомата, о чем он подробно рассказывает в письме к Муле, которое приводится целиком.
«Дорогой Муля!
Пишу тебе большое, откровенное письмо, точная доставка которого для меня исключительно важна, ибо это письмо имеет, в известной степени, значение итога всей моей жизни за три с половиной года — начиная с 1939-го г. Оно тебе
126
Лидия Григорьевна Бать.
Ты уже знаешь по моим последним телеграммам, во-первых, о том, что я призываюсь на военную службу, во-вторых, что я мобилизован на трудовой фронт и уже десятого должен явиться на сборный пункт с вещами. Пишу сперва лишь о фактах.
Приказ о призыве граждан 1925-го г. рождения появился еще 31-го декабря 1942-го г. Прочитав его, я решил пойти в военкомат 2-го января нового года из соображений чисто символического характера: новый год, начинается новый, неведомый этап жизни. Утром 2-го января я отправился в военкомат. Сначала пришлось отвечать на анкетные вопросы призывной карточки. Я не счел возможным скрывать того факта, что отец и Аля арестованы и что я жил до 1939-го г. за границей. Был ли я прав, поступив таким образом, или, наоборот, об этом следовало умолчать? Я до сих пор не могу ответить на этот вопрос положительно или отрицательно. Я последовал собственной интуиции, быть может, себе на погибель.
Так или иначе, я дал ответы по всем графам анкеты, и в тот же день прошел медицинскую комиссию. Ты знаешь, как эти комиссии действуют сейчас, так что я не буду распространяться об осмотре. Как я, впрочем, и ожидал, комиссия признала меня годным к строевой службе. Этим и закончилось мое первое посещение военкомата, и в 7 час. вечера я возвратился домой, изрядно измотанный (военкомат помещался в Старом Городе, а трамваи не ходят). Паспорт был у меня отобран, как и у других призывников, и было сказано явиться на следующее утро в 10 часов.
На следующий день, 3-го числа, я вновь отправился в военкомат. Лишь часам к 5-ти, предварительно остригшись под машинку, я предстал перед призывной комиссией. До этого я успел увидеть то, что те, кто работает на оборонных заводах, получают отсрочку до 1-го июля; тех же, кто окончил 8 классов, направляют в различные военные училища. Каждому сообщили род войск, куда он определен.
Председатель и члены призывной комиссии ознакомились с содержанием моей анкеты, задали несколько типичных вопросов (кто осужден, когда приехали в СССР и т. п.) и сказали, чтобы я ожидал решение комиссии; род войск, куда я определен, не сообщили.
После трехчасового ожидания в чайхане призывники были собраны в большом зале военкомата, выстроены, и военком Октябрьского РВК [127] майор Коканбаев — толстый узбек в орденах — произнес соответствующую речь, сначала на русском, потом на узбекском языках. После этого началась раздача документов. Ремесленники, ФЗОшники и рабочие с оборонных заводов получили обратно паспорта и приписные свидетельства с отсрочкой. Мне же, как и большинству остальных, вручили явочную карту на 10-е число — «явиться остриженным, с вещами и в годной для носки одежде» и т. д. Я заметил, что все, получавшие эти явочные карты, зачислялись в две команды: N 1 (пехота) и N 2 (училища), а у меня в графе «и зачислен в команду N» было записано «тр.». И тут кто-то сказал: «трудармия».
127
Районного военкомата.
Возвращаясь
Понятно, все это меня испугало и огорчило. 4-го числа я снова был в военкомате и добился вторичного разговора с призывной комиссией. Я захватил с собою свидетельство о рождении, справки Союза писателей об эвакуации из Москвы, профбилет Марины Ивановны — все документы, свидетельствующие о том, что я — действительно советский человек и в Ташкенте очутился не случайно. Я сказал, что не моя вина, что я родился и жил за границей и что у меня арестованы близкие, говорил, что хочу поступить в артучилище и защищать родину. Члены комиссии выслушали все, что я им сообщил, и тут один из них сказал мне: «Вы говорите, что хотите защищать родину. В училище мы вас направить не можем никак; эта возможность исключена. Что бы вы сказали, если бы мы вам предложили пойти просто в армию?» Я сообразил, что все-таки лучше быть рядовым в тылу, чем рядовым на фронте и ответил уклончиво, что я бы хотел в училище, а дело решает комиссия. Посовещавшись минут 10, комиссия вызвала меня и сообщила: «Решение призывной комиссии остается прежним». Вот и все.
Возможно, что надо было пойти обжаловать это решение в облвоенкомат, возможно, что надо было хлопотать через Союз писателей — или попытаться хлопотать. Но я этого не сделал — не сделал потому, что совершенно не был уверен в целесообразности этих попыток и не захотел ради пустых хождений портить себе остающиеся дни.
Вся ужасная моя трагедия заключалась в том, что в эти ответственнейшие, решающие дни моей жизни я был совершенно и окончательно одинок. Около меня не нашлось ни одного человека, голос которого был бы достаточно авторитетен, чтобы я внял ему без колебаний, чтобы те советы, которые мне этот человек дал бы, были мною восприняты, как безусловно бесспорные и послужили руководством. Около меня не нашлось ни одного человека, который, взяв меня за обе руки, внятно произнес бы мне: «Жизнь — впереди, война кончится; не горюй, ничто не вечно, трудности закалят тебя, все идет к лучшему; терпение, терпение, все для тебя впереди, все еще будет». Ты видишь, я знаю эти слова; они мне были очень нужны, но никто их не произнес, и вокруг меня был тот же человеческий хаос, что и вокруг Марины Ивановны в месяцы отъезда из Москвы и жизни в Татарии. Также и в области материальной: в советах по этому поводу царила полная разноголосица; я не знал, кому поверить, не знал, кто более прав, не знал, и это очень грустно, что брать с собой, что продавать и покупать, не знал, что делать. Я был один с сознанием, что мне предстоит нечто очень страшное и незаслуженное, один с сознанием того, что произошло нечто неотвратимое.
Я думал о том, что с моим отъездом нашу семью окончательно раскассировали, окончательно с ней расправились, и меня, роковым образом, постигло то, чего я так боялся, ненавидел и старался избежать: злая, чуждая, оскаленная «низовка» — низовка тяжелого труда, дикости, грубости, низовка страшной отдаленности от всего того, что я любил и чем жил. Прощай, музыка, прощай, литература, прощай, образование: завод, полевые работы, грубость и вонь, грязь и глупость — вот теперь мой удел. И я даже не знаю, так ли я собрался в дорогу, как надо, не знаю, смогу ли писать, куда пошлют — и на что. Если бы ты был около меня, то все было бы по-иному, тебе я поверил бы, тебя бы послушался; ты — мой друг, и тебя в эти подлинно трагические для меня дни, тебя-то мне очень недоставало.