Сквозняк из прошлого
Шрифт:
5
После завтрака они подыскали подходящий с виду магазин. Confections. Notre vente triomphale de soldes[4]. Наши опавшие плоды триумфально распроданы, – перевел отец, и Хью поправил его с усталым презрением. Перед витриной на железной треноге стояла полная корзина сложенных рубашек, не защищенная от дождя, пошедшего пуще прежнего. Раздался раскат грома. Зайдем-ка сюда, нервно сказал д-р Пёрсон, чей страх перед грозовыми разрядами был для его сына еще одним источником раздражения.
Так вышло, что в то утро Ирма, изнуренная и издерганная продавщица, одна заправляла захудалым магазином одежды, в который Хью неохотно последовал за отцом. Двух ее сотрудников, супружескую чету, только что поместили в госпиталь после пожара в их тесных апартаментах, хозяин уехал по делам, а посетителей оказалось больше, чем обычно бывает по четвергам. В эту минуту она помогала трем пожилым дамам (часть полного автобуса из Лондона) совершить покупки, одновременно объясняя блондинке-немке в черном, как пройти к
Он бесцельно прогуливался, прячась под архитектурными выступами, поскольку напрасно ежедневная газета этого дождливого городка настаивала на том, чтобы в его торговых кварталах были возведены пассажи. Он осмотрел предметы в сувенирной лавке. Он нашел довольно привлекательной зеленую фигурку лыжницы, сделанную из материала, который он не смог распознать через витрину (то был «алебастрид», имитация арагонита, вырезанная и раскрашенная в тюрьме Грумбель осужденным мужеложцем, суровым Арманом Рейвом, который задушил сестру своего дружка, состоявшую с ним в кровосмесительной связи). А что сказать об этом гребешке в футляре из настоящей кожи, что сказать о нем? – о, он бы мигом засорился, и пришлось бы битый час вычищать грязь между его частыми зубчиками с помощью одного из самых маленьких лезвий швейцарского складного ножа, который ощетинился чуть дальше, обнажив свои дерзкие внутренности. Миленькие наручные часики с изображением собачонки на циферблате, всего двадцать два франка. Или, может быть, купить (для университетского соседа по комнате) это деревянное блюдо, в середине которого белый крест, окруженный всеми двадцатью двумя кантонами? Хью тоже исполнилось двадцать два, и он всегда был чувствителен к совпадениям символов.
Резкий трезвон и мигающий красный свет на железнодорожном переезде возвестили о надвигающемся событии: неумолимо опускался медленный шлагбаум.
Коричневая занавеска кабины была задернута только наполовину, не скрывая стройных ног в прозрачных черных чулках сидящей внутри женщины. Мы страшно спешим возвратить этот момент! Занавеска уличной кабины с чем-то вроде рояльного стула (чтобы было удобно и низким и высоким) и торговым или игровым автоматом, позволяющим сделать собственный снимок для паспорта или ради спорта. Хью поглядел на ножки и перевел взгляд на вывеску. Мужское окончание и отсутствие акута испортили непреднамеренный каламбур:
Три фотографии / три позы (фр.).
Пока он, все еще девственник, воображал эти смелые позы, произошло двойное событие: пронесся гром идущего без остановки поезда, и в фотокабине сверкнула магниевая молния. Блондинка в черном, отнюдь не казненная на своем стуле электрическим разрядом, вышла, закрывая сумочку. Чьи бы похороны она ни хотела почтить образом белокурой красавицы, украшенной по случаю крепом, это не имело никакого отношения к третьему одновременному событию, произошедшему по соседству.
Надо пойти за ней, вот был бы славный урок, – пойти за ней, вместо того, чтобы глазеть на водопад: славный урок старику. Выругавшись и вздохнув, Хью пошел на попятную, что когда-то было отменной метафорой, и вернулся в магазин. Ирма позднее рассказывала соседям, что была уверена, что джентльмен ушел вместе с сыном, и поэтому, несмотря на его беглый французский, сначала не могла взять в толк, о чем этот молодой человек говорил. Сообразив наконец, она посмеялась над своей глупостью, быстро провела Хью в примерочную и, все еще от души смеясь, отдернула зеленую, не коричневую, занавеску тем жестом, который лишь в ретроспективе стал драматическим. Неурядица и смещения в пространстве всегда имеют свою комичную сторону, и мало что может быть смешнее, чем три пары брюк, спутанные в застывшем танце на полу, – коричневые штаны свободного кроя, синие джинсы, старые брюки из серой фланели. Неуклюжий Пёрсон-старший очень старался просунуть обутую ногу в зигзаг узкой штанины, когда почувствовал, что ревущий багрянец наполняет его голову. Он умер еще до того, как коснулся пола, как если бы падал с большой высоты, и теперь лежал навзничь, одна рука вытянута, зонтик и шляпа – вне пределов досягаемости в высоком зеркале.
6
Этот Генри Эмери Пёрсон, отец нашего Пёрсона, может быть описан, в зависимости от угла освещения и положения наблюдателя, как благонамеренный, серьезный, приятный маленький человек или как жалкий мошенник. Немало рук заламывается во мраке угрызений совести, в темнице непоправимого. Школьник, пусть даже такой же сильный, как Бостонский душитель – покажи ладони, Хью, – не может справиться со всеми своими товарищами, когда они то и дело отпускают глумливые замечания в адрес его отца. После двух-трех неловких схваток с самыми отвратительными из них, он стал вести себя хитрее и подлее, заняв позицию молчаливого полусогласия, которая ужасала его, когда он вспоминал те времена; но, по диковинному
Все были очень добры. Хотелось бы выразить особую благодарность Гарольду Холлу, американскому консулу в Швейцарии, усилиями которого нашему бедному другу была оказана всемерная помощь.
Из двух острых ощущений, испытанных молодым Хью, одно было обычным, другое – особенным. Сначала пришло общее чувство освобождения, как сильный бриз, экстатический и чистый, уносящий прочь много жизненной трухи. В частности, он был рад обнаружить в потрепанном, но пухлом бумажнике отца три тысячи долларов. Подобно многим юношам скрытой гениальности, видящим в пачке банкнот всю осязаемую толщу сиюминутных наслаждений, у него не было ни практической сметки, ни стремления заработать больше денег, ни сомнений относительно своих будущих средств к существованию (они оказались ничтожными, когда выяснилось, что наличная сумма превышала десятую часть всего наследства). В тот же день он переехал в гораздо более роскошное жилье в Женеве, заказал на обед homard a l’americaine[5] и отправился на поиски своей первой в жизни потаскухи в переулок за отелем.
По оптическим и плотским причинам половые отношения менее прозрачны, чем многие другие, гораздо более сложные вещи. Известно, однако, что в своем родном городке он ухаживал за тридцативосьмилетней женщиной и ее шестнадцатилетней дочкой, но был бессилен с первой и недостаточно дерзок со второй. Перед нами банальный случай чрезвычайно продолжительного эротического зуда, уединенных практик, приводящих к обычному облегчению, и памятных снов. Девушка, с которой он заговорил, была коренастой, но с красивым, бледным, вульгарным лицом и глазами итальянки. Она привела его к одной из лучших кроватей в отвратительных старых меблированных комнатах, а именно в тот самый «номер», в котором девяносто один, девяносто два, почти девяносто три года тому назад по пути в Италию останавливался русский писатель. Кровать – другая, с медными шишками, – была застелена, расстелена, накрыта сюртуком и потом вновь застелена; на ней стоит полуоткрытый саквояж в зеленую клетку, а сюртук наброшен на плечи путешественника в ночной рубашке, шея которого обнажена, а темные волосы взъерошены. Мы застаем его за принятием решения: что переложить из саквояжа (который он отправит вперед почтовой каретой) в заплечный мешок (который он сам понесет через горы к итальянской границе)? Он ждет, что с минуты на минуту явится его друг, художник Кандидатов, чтобы отправиться с ним в один из тех беззаботных походов, который романтики не колеблясь предприняли бы даже моросящей августовской порой; в те некомфортные времена лило еще сильнее; его сапоги были все еще мокрыми после десятимильной прогулки до ближайшего казино. Они стоят за дверью в позиции изгнания, а ступни ног он завернул в несколько слоев немецкоязычной газеты – ему, к слову, на немецком легче читать, чем на французском. Главный вопрос, стоящий перед ним, как быть с рукописями – доверить ли их мешку или отправить почтой в саквояже: черновики писем, незаконченный рассказ в русской тетради, переплетенной в черную ткань, фрагменты философского эссе в синей тетрадке, купленной в Женеве, и разрозненные листы писчей бумаги с набросками романа под рабочим названием «Фауст в Москве». Когда он сидит за этим сосновым столом, тем же самым, на который шлюшка нашего Пёрсона бросила свою набитую сумку, сквозь эту сумку как бы просвечивает первая страница его «Фауста» с энергичными вычерками и неряшливыми вставками фиолетовыми, черными, рептильно-зелеными чернилами. Вид собственного почерка завораживает его; хаос на странице для него – порядок, кляксы – картины, пометки на полях – кулисы. Вместо того, чтобы разбирать бумаги, он откупоривает походную чернильницу и с пером в руке подходит к столу. Но в тот же миг раздается жизнерадостный стук в дверь. Дверь распахивается и снова закрывается.
Хью Пёрсон последовал за своей случайной подругой вниз по крутой лестнице и дошел до ее любимого угла улицы, где они расстались на долгие годы. Он надеялся, что она оставит его до утра и ему не придется ночевать в гостинице, где мертвый Пёрсон-старший маячит в каждом темном углу его одиночества, но, заметив, что Хью склонен остаться, она неверно истолковала его намерения, грубо заявив, что приведение в форму такого никчемного исполнителя займет слишком много времени, и выставила его вон. Уснуть ему, однако, мешал не призрак, а духота. Он распахнул настежь обе оконницы; они выходили на автомобильную стоянку четырьмя этажами ниже; тонкий мениск над головой был слишком тусклым, чтобы освещать крыши домов, сходящих к невидимому озеру; свет гаража выхватывал ступени пустынной лестницы, ведущей в хаос теней; все это было очень мрачным и очень далеким, и наш страдающий акрофобией Пёрсон почувствовал земное притяжение, приглашающее его воссоединиться с ночью и с отцом. Маленьким голым мальчиком ему нередко случалось ходить во сне, но знакомая обстановка оберегала его, пока, наконец, странная болезнь не отступила. Однако этой ночью, на верхнем этаже незнакомого отеля, он был беззащитен. Он закрыл окна и просидел в кресле до рассвета.