Сладкая полынь
Шрифт:
— Зачем туда? Там своих много!
— Ежели не по найму туда, лучше не езди!
— Там людьми забито!..
— Самый полный кумплект!..
Растерянно и огорченно слушает человек многоязыкий ответ. Растерянно гадает:
— Как же мне быть? Куда?..
И опять, вперебой разными голосами, но согласно отвечают ему:
— Да ты не езди туда! Не езди!..
— Ты, слышь, слазь ближе.
— Этта разъезд, полустанок будет, там ссаживайся. Там сворот на хрестьянскую дорогу имеется... К хлебным деревням!..
— Речка там, слышь! По етой
— Конешно, туда!
— Именна!..
В заплеванном, пыльном, многолюдном вагоне шумно. Может быть человеку, прижатому к окну с узелком, кричат и еще что-нибудь, но он ничего другого не слышит. И когда поезд лязгает и гудит гулче и сочнее, проходя по какому-то мосту, те, с боков и сзади, напоминают:
— Вот сейчас тебе и тот самый полустанок!
— Тут, парень, и слазь... Верно слово!
— Эта самая река и есть. Мост-то... взрывали его в восемнадцатом. Партизаны...
Когда поезд останавливается, — человек с узелком протискивается к выходу, соскакивает с подножки вагона и оглядывается.
Поезд с ревом уползает дальше, в узкий, соснами обставленный коридор. Человек снимает свой узелок, смотрит на высокую башню водокачки, на одноэтажное станционное здание, прочитывает синюю надпись на грязно-белой вывеске и что-то вспоминает. И так как это воспоминание, видимо, заставляет его сердце биться тревожней и резче, он стаскивает с головы бурую и мятую фуражку и заношенным и пыльным рукавом рубахи вытирает вспотевший горячий лоб.
7.
Путник идет веселой летней дорогой и несет в себе хмурую и черствую заботу.
В самый разгар страды, в самое настоящее, нужное время он порезал литовкой руку, рука загноилась, вспухла, почернела. Рукой нельзя работать, <…>[1] изранены, не порезаны.
Путник вздымает нетерпеливыми ногами бурую горячую пыль проселка. Он досадливо бормочет ругательства и злобно поглядывает на завязанную тряпьем, повисшую на самодельной лямке через плечо руку.
Солнце недвижно, печет. Солнце жарит нещадно. Солнце испепеляет непокрытую травой дорожную землю. Путник усаживается в тени возле дороги, вытягивает ноги, здоровой рукой достает и свертывает себе папироску и, жмурясь от синего едучего дыма, закуривает.
Полеживая, покуривая, путник глядит на безлюдную дорогу. И вот на безлюдной дороге появляется с той стороны, куда направляется он сам со своей раненною рукою, еще один путник, запыленный, распаренный зноем, с маленьким узелком в левой руке.
Двое прохожих, встретясь на пустынной, тихой и жаркой дороге, оглядывают друг на друга, бормочут холодные и скупые приветствия и готовы разойтись в свои стороны. Но тот, у кого рука на перевязи, досадливо сплевывает на траву, бережно и злобно перекладывает закутанную в тряпье руку, задирчиво и неприязненно смотрит на крепкие и целые руки прохожего и сердится:
— Работу стрелять идешь?..
— Да...
— Поди, не жрал?
—
— Ну, пофартило тебе!
— Как?.. — Прохожий, который хочет идти своей дорогой, не связываясь с лежащим человеком, у которого завязана рука, и глаза которого глядят неприязненно, медлит и со вспыхивающим оживлением переспрашивает:
— Как пофартило?
— А так... Видал — руку я себе покарябал? Ну, значит, теперь я в самый жар к фершалу должен итти... А кто, вместо меня, косить будет? Кто управится в горячее время?.. Понимать теперь?
— Не совсем... — сознается прохожий.
— Не совсем? — передразнивает лежащий: — Тут что и понимать?.. Иди, наймовайся заместо меня... В Верхнееланское... Шесть верст туда ходу...
И, не слушая больше прохожего, человек с пораненной рукой переваливается на другой бок, устремляет глаза вверх, сквозь листву, к жаркому небу и резко и неприятно свистит. Какая-то птичка испуганно вылетает из кустов и, кружась над дорогой, улетает подальше от этих беспокойных мест.
8.
Ночи после знойного дня пряно пахнут всем тем, что расплавленное днем злым солнцем плавало густыми и упругими облаками над гладью полей, над сонной водой озер, над духмянно-дышащим лесом. Ночи после знойного дня дают усладу крепкого отдохновения. Летний сон короток, беспрерывен и глух.
Старуха крёстная спит крепко и шумно. Она дышит громко и всхрапывает и свистит носом.
Сжавшись на своей лежанке, Ксения бессонно и упорно глядит в зыбкую и неверную тьму ночи одиноким глазом. Она высматривает там что-то знакомое, привязавшееся надолго и неотрывно, от чего коротенькими вздохами вздымается грудь, от чего самые крошечные остатки сна шагают без конца.
Вспоминается:
Вечером в тот день, когда она вернулась после долгого отсутствия домой, в избу натолкались бабы. Они ахали, качали головами, шумно и соболезнующе вздыхали. Они разглядывали ее с жадным любопытством, щупали взглядами морщинистую, красную, безобразную рану, ахали, всплескивали руками.
И хоть когда-то доходил до них слух о ее несчастьи, но, разглядев ее лицо, ее вытекший, выхлеснутый, вырванный с мясом, с кровью глаз, они не скрывали своего ужаса и соболезнования. И бабьей своей жалостью не утешали, не ослабляли зажившей уже было боли, а пуще разжигали ее, сильнее бередили рану.
Они жалели ее сиротскую долю и попутно хвалили крёстную, которая в лихолетние беспокойные и непрочные годы кое-как, через силу защитила маленькое хозяйство, не дала упасть двору, сберегла Ксении родной угол.
— Ничего, девонька! — утешали старухи (и были их слова так похожи на слова крёстной), — обживешься на своем-то месте, в родном углу, гнездо себе совьешь!.. Не горюй! Обойдется!..
За первым взрывом горячих и ранящих соболезнований потекли будничные, каждодневные рассказы и сплетни бабьи. За долгие годы многое накопилось, о чем хорошо бы рассказать этой нежданной, поздней гостье.