Славка с улицы Герцена
Шрифт:
А у моей мамы тоже были веснушки, только очень редкие и проступали еле заметно…
Олешек тянул мать ближе к самолетам. Она упиралась.
– Постой. Туда, наверно, нельзя.
– Почему?
– Мало ли что! Здесь заграница, неизвестно, какие порядки.
– Я же только посмотрю!
– Знаю я твое «посмотрю». Не успеешь оглянуться, как ты уже в кабине…
– Ага! И полечу!
– Вот именно… Успокойся, егоза.
Он слегка успокоился, вздохнул:
– Вот, правда, полетать бы…
– Тебе мало? Ну так впереди еще целый день полета, через весь океан.
– Ну
Олешек был прав. Полет в маленьком аэроплане – вовсе не то, что в громадном лайнере, где сидишь, как в автобусе. Небольшой самолет – он словно живой кожей чувствует потоки воздуха и передает это ощущение тебе. Это трепетание растяжек, чутких элеронов, закрылков и тонкого стабилизатора, подрагивание легкой, как фольга, обшивки, дребезжание расшатавшихся заклепок… А когда перед посадкой пилот выключает мотор и с бесшумным сверканием винта самолет круто скользит вниз – вот ощущение полета, вот замирание!..
В шестидесятых годах отец жил в Минске, а старший мой брат, Сергей, недалеко от Минска, в Молодечно. Я приезжал в гости к брату, и вдвоем мы отправлялись к отцу. Не электричкой и не автобусом. Шли на местный аэродромчик, покупали у сонной кассирши билеты и ждали, когда на поле сядет похожий на крупного зеленого кузнечика десятиместный “Ан -2” . Транзитный, летящий в стольный город Белоруссии из какого-нибудь райцентра со старинным названием (Ивенец, Столбцы и так далее).
Диспетчерский домик был деревянный, похожий на нашу старую тюменскую водокачку, и о его причастности к аэропортовской службе говорила только торчащая на крыше жердь с черно-белым полосатым сачком-вымпелом.
А сам аэродром был похож на пастбище. По краям его (а иногда и посередине) паслись местные Пеструхи и Буренки. Когда самолет стремительно садился в клевер и ромашки, коровы, задрав хвосты и взлягивая, ударялись в бега. а из открывшейся дверцы замершего “АНа” вываливались в траву бледные тетушки, чтобы отдышаться от морской (вернее, воздушной) болезни.
Полет от Молодечно до Минска занимал не больше двадцати минут. Но это был именно полет. Тот, который чувствуешь всеми жилками…
А еще более сильное ощущение полета я испытал на планере. Именно на таком летательном аппарате довелось мне впервые в жизни подняться в воздух.
Это случилось летом пятьдесят восьмого года. Я сдал экзамены за второй курс университета и приехал из Свердловска в Тюмень на каникулы. Как ни хороша была веселая студенческая жизнь, а домой тянуло всегда. На родные улицы, к школьным друзьям. К маме…
Многие друзья по-прежнему жили в Тюмени, учились в местных институтах и техникумах. А помимо этого занимались всякими увлекательными делами. Два самых закадычных друга – Валерий и Юрий – подались в секцию планеристов. Юрия, правда, не взяли из-за сильной близорукости, но он время от времени летал со знакомыми ребятами пассажиром. А Валерий быстро освоил планерное искусство и авторитетно объяснял мне всякие хитрости про ручку управления и педали. Спортивный аэродром располагался примерно там, где сейчас тюменская «Сортировка». У деревни Войновка. Был он почти такой же, как тот, что потом я увидел под
Я, Валерий и Юрий приезжали сюда на велосипедах. Иногда мы здесь проводили время дотемна. Впрочем, настоящей темноты не было – июльские ночи сохраняли в небе отсветы заката. Звезды почти не проклевывались, только на западе крошечным золотым шариком переливалась Венера. А на востоке всплывала круглая луна. Она была большущая, но очень застенчивая. Смотрела на поле словно сквозь кисею и густо розовела от смущения. Пахло теплой полынью. Было тихо. Лишь изредка мычали в недалекой деревне коровы.
Порой тишину разрубал рев мотора. Это курсанты развлекались с допотопным американским мотоциклом “Индиана”. У мотоцикла не было тормозов, и ездить на нем разрешалось только по широкому полю, чтобы впереди всегда хватало места для пробега после остановки двигателя – как у самолета.
А у сторожки горел костер. На самодельных скамейках и чурбаках собиралась компания планеристов. Говорили о том о сем. Насколько я помню, никто не курил.
Курсанты были отличные ребята. С некоторыми я был знаком еще со школьных лет. Держались они на равных, никто не задирал носа передо мной и Юркой из-за того, что они все – летающий народ, а нам «не дано».
Среди молодежи неизменно оказывался аэродромный сторож дядя Костя – сухой, хромой и старый. Я не знаю, какая жизнь была у него за плечами, но чувствовалось, что непростая.
Дядя Костя любил поговорить о значении мировой культуры и часто упрекал ребят в нелюбви к литературной классике. Сам он был весьма начитан и особенно ценил западных писателей романтического склада.
Во мне дядя Костя обрел понимающего собеседника. Наши вкусы во многом совпадали, к тому же я совсем недавно сдал экзамен по западноевропейской литературе.
Разговор дядя Костя начинал обычно одной фразой:
– А как вы относитесь к… – и после паузы выдавал имя французской, английской или немецкой знаменитости. Я обычно отвечал, что отношусь к названному автору с почтением и любовью, и мы пускались в тонкие рассуждения по поводу «Отверженных», «Пикквикского клуба», «Сирано де Бержерака» или жутковатых гофмановских историй. Окружающая публика состояла в основном из студентов-технарей и слушала нас с известной долей уважения. Вот так-то! Это вам не ручки-педали и шасси-закрылки…
Но такие беседы случались уже в сумерках, когда на костре кипел чайник и в углях пеклась картошка. А днем были полеты. Летали на «Приморцах». Это длинные узкокрылые птицы (похожие на один из самолетиков, увиденных мной здесь, в Рабате, только не желто-красные. а зелепые). На краю поля стоял грузовичок с мотолебедкой. Инструктор махал флажком, лебедка с воем начинала мотать на себя тонкий трос, прицепленный к носу «Приморца». Планер бежал по траве – все быстрее, быстрее – и наконец круто взмывал. Как воздушный змей на бечеве. Когда он оказывался над грузовиком, пилот дергал рычаг, трос отцеплялся и, рассекая воздух, летел на поле. Стоять поблизости не следовало.