След: Философия. История. Современность
Шрифт:
Монологи Лары стилистически неотличимы от тех, что произносит сам Живаго, но это потому, что голос заговорившей стихии, по Пастернаку, должен быть высоким голосом.
Пастернак — архаик, досократик, чувственные начала у него, как у Эмпедокла, обладают субъективным сознанием.
Но если Лара — как бы Магдалина и чистота ее не в той стерильности, в которой ее хотел бы полагать Стрельников, то можно ли считать Живаго — Христом?
Конечно, христианство самого Пастернака — не каноническое. У него свободное, поэтическое отношение к христианству и ко Христу. Иначе он не стал бы уникальное в мироздании событие, уникальность
Чтобы увидеть, как Пастернак понимает христианство, надо обратиться к части 17-й романа — «Стихи Юрия Живаго». Здесь все темы романа подчеркнуты и обнажены, как на схеме. А тем, оказывается, две — природа и Христос.
Живаго, в противоположность дяде Николаю Николаевичу, вырывает Христа из истории. На примере Стрельникова мы могли видеть, что история не есть место, где способен реализоваться человек, индивидуальный дух. В истории господствует общее, «общественное». Это только честный немец Генрих Риккерт мог думать обратное. Что ж, он, кажется, дожил до Гитлера.
В последнем разговоре с друзьями, «принявшими» советскую власть, Живаго сравнивает их с лошадью, которая рассказывает, как она сама себя объезжала в манеже. История — манеж для говорящих лошадей. Но, хотя они как будто говорят по-человечьи, собственных слов у них нет.
Его друзьям не хватало нужных выражений. Они не владели даром речи.
И Живаго думает:
Дорогие друзья, о, как безнадежно ординарны вы и круг, который вы представляете, и блеск и искусство ваших любимых имен и
Это слово власть имеющего.
Стрельников, человек, пошедший жить в историю, как будто даровит, но не самобытен. «Дар, проглядывавший во всех его движениях, мог быть даром подражания».
Дудоров и Гордон уже не производят впечатления даровитости. Они уже пошли в поток, в серию.
Рассуждения Дудорова были близки душе Гордона именно своей избитостью… Как раз стереотипность того, что говорил и чувствовал Дудоров, особенно трогала Гордона. Подражательность прописных чувств он принимал за их общечеловечность.
Выпадая в историю, эти люди лишаются биографии. Судьба у них усреднена, как в косяке сельдей.
Христос, христианство у Пастернака — единственный резерв человечности, и душа человеческая — по природе христианка. Спасая душу, человек должен уйти из истории. Поэтому человек, остающийся в наше время человеком, обречен на страсти Христовы.
Пастернак бежит от истории в христианство, как в природу. Природа на уровне человечности — это быт, возможность жить собственным домом, «частная собственность». Нужно было пережить социализм, чтобы понять: частная собственность не обезличивает человека, не превращает его в игрушку рыночных стихий, а очеловечивает, чеканит его индивидуальный лик, дает ему собственную судьбу.
Мы вдруг поняли, что купечество Островского — не «темное царство», а носитель подлинного русского стиля. А стиль индивидуализирует, стиль — это человек.
Самый
В подобных партиях романа ощущаются подлинные тяготения Пастернака-художника. Тянет его к эпосу, к работе во вкусе «Войны и мира». Но у Пастернака происходит разрушение эпоса, потому что рушится органический строй бытия. Пастернак — анти-Толстой, потому что мир, описанный им, — это антимир.
У Пастернака сильный розановский заквас (вообще, Розанов присутствует в русской литературе, как углерод в органических соединениях), но он, в отличие от Розанова, не разводит Христа и жизнь, христианство и культуру. Если под культурой понимать, конечно, Льва Толстого, а не фонограф, индивидуализацию бытия, а не тиражирование. Не «прогресс», к которому апеллировал дядя Николай Николаевич.
Для Пастернака мир во Христе не прогорк, а впервые обрел истинную сладость.
Розанов опровергается в «Рождественской звезде»:
И странным виденьем грядущей поры Вставало вдали все пришедшее после. Все мысли веков, все мечты, все миры. Все будущее галерей и музеев, Все шалости фей, все дела чародеев, Все елки на свете, все сны детворы.Христианство для Пастернака не означает ничего другого, кроме противопоставления истории — и частной жизни, возведенной в значение чуда. Об этом говорит Сима Тунцова: не Чермное море, расступившееся по мановению пророка, а рождение ребенка становится в христианстве событием, равным чуду.
Что-то сдвинулось в мире. Кончился Рим, власть количества, оружием вмененная обязанность жить всей поголовностью, всем населением. Вожди и народы отошли в прошлое.
Для христианства эта реставрация «Рима», империи, истории — не прогресс, а регресс. Дело истории проиграно с его появлением.
Николай Николаевич, пока он еще не связался с большевиками, писал о христианстве и о Риме так:
И вот в завал этой мраморной и золотой безвкусицы пришел этот легкий и одетый в сияние, подчеркнуто человеческий, намеренно провинциальный, галилейский, и с этой минуты народы и боги прекратились и начался человек, человек-плотник, человек-пахарь, человек-пастух в стаде овец на заходе солнца, человек, ни капельки не звучащий гордо, человек, благодарно разнесенный по всем колыбельным песням матерей и по всем картинным галереям мира.
Но все же русскому писателю нелегко отделаться от Розанова.
Христианство Пастернака — скорее душевно, чем духовно. В его жизни «розановскую» роль сыграл, видимо, человек, которого исследователи единодушно сочли прототипом Живаго, — Дмитрий Самарин.
Самарин — автор замечательной работы «Богородица в русском народном православии», напечатанной в последнем русском номере журнала «Русская мысль» за март — июнь 1918 года.
Самарин помог Пастернаку осознать и сформулировать его собственные первоначальные интуиции. С этими мыслями Пастернак прожил всю жизнь.