Слово дворянина
Шрифт:
— Ладно, допустим, — сдался Мишель-Герхард фон Штольц. — Допустим, я у вас что-нибудь куплю. Но тогда я тем более хотел бы знать, на какие проценты могу рассчитывать.
— Не только вы, но и ваши дети и ваши внуки и правнуки! — поддакнул антиквар. — Могу вам доложить, что, к примеру, полотна старых живописцев выросли в цене с начала прошлого века в... несколько сот раз.
У меня как раз имеются наброски фламандских мастеров...
— Какие наброски? — не понял Мишель-Герхард фон Штольц.
— Дерьма-с, — скромно потупив взор, ответил антиквар. — Конского... Но есть ослиное и даже павлинье!
Мишель-Герхард
— У меня очень хорошее дерьмо, — нахваливал свой товар антиквар, — фламандское и португальское семнадцатого века в карандаше, но есть и в цвете!..
Ладно хоть не в запахе...
— Смею вас уверить — это не какое-нибудь там дерьмо, а принадлежащее перу великих живописцев, которые, в бытность учениками, делали эти наброски для картин своих не менее прославленных учителей.
— А если я скажу, что меня не интересует никакое ваше дерьмо? — поинтересовался Мишель, не вполне понимая, как бы им можно было распорядиться.
— Тогда возьмите рыбью требуху с натюрмортов. Или детали с батальных полотен — шпоры, перья на шляпах, ломаные клинки, трупы павших воинов... Но они пойдут дороже.
— Нет, спасибо, — вежливо отказался Мишель. — Меня более интересуют ювелирные украшения. Они что, тоже выросли также, как предложенное вами фламандское дерьмо?
— Ну что вы! — азартно воскликнул антиквар. — Они выросли больше!..
Что и требовалось узнать!
Выходит, что тот, тысяча девятьсот пятнадцатого года, миллиард превратился минимум в теперешних сорок? А если вспомнить, что это не бумажные деньги, а уникальные бриллианты и сапфиры, да не сами по себе, а вправленные в золотые и платиновые оправы, которые, кроме всего прочего, — произведения ювелирного искусства, и что ранее они принадлежали российским царям, то можно накинуть еще нолик?..
Или два?..
Или три?..
Мишель-Герхард фон Штольц опешил!
Так вот, значит, какова цена вопроса?!
Цена была иной, чем представлялась ему вначале. И чем представлялась многим другим!
Много большей!..
И уж коли такие деньги поставлены на кон — то чему тогда удивляться?!
Глава VII
— Сколько-сколько вы говорите?
— Сто... Или, может быть, двести... Миллиардов. Нынешних рублей, — не моргнув, ответил Мишель Фирфанцев.
Уложить в голове сумму со стольким количеством нулей было решительно невозможно.
— А если в царских, это сколько?
Подобные переводы денег в новой России были нередки. Керенки падали так, что уследить за их курсом не было никакой возможности. Вот и сравнивали с прежней царской валютой, которая была как-то привычней.
— Если в ценах пятнадцатого года, то тогда меньше — всего-то миллиард.
— Сколько?!
— Миллиард...
В царских деньгах стоимость пропавших сокровищ была хоть и много меньшей, но звучала весомей, чем в керенках. Всякий тут же переводил ее на цены довоенных товаров, которые пока еще не истерлись из памяти, — кто-то на мясо, кто-то на водку, а кое-кто на шампанское с омарами, цыганами, хорами и певичками. Если на водку, то выходило, что всю Российскую империю можно было месяц поить допьяна. И кормить омарами вместе с
И то сказать — триста лет Романовы копили свои сокровища, скупая их по всему свету! Вот и накопили!.. На целый золотой миллиард!
Да только где он?..
— Да уж и нет, поди! — предположил Горький. — Знаю я наших людишек, уж по-оверьте, по-овидал, как по Руси-то хо-одил. Верно, давно все растащили да пропили по кабакам до самой последней копеечки.
— Миллиард-то? — усомнился Мишель.
— А что?! Вы знаете, как волгари пьют?! — восхищенно вскинул руки Горький. — Ох как пьют!.. Уж так пьют, что иной раз оторопь берет! Все-то пропьют да по ветру пустят — и дом, и с себя рубаху исподнюю! Что миллиард русскому человеку — коли он жизнь пропить да прогулять готов! Русскому человеку все-то по плечу. Русский чело-овек... это, знаете ли, звучит!..
Горький говорил, как роман писал, — широко, жирными мазками. Вот только Мишель был неблагодарным слушателем, сыскное прошлое его подводило — ему бы факты, да версии, да зацепочки маломальские какие, а не картины русской жизни.
Он не только Горького, он за то и Достоевских с Толстыми не шибко жаловал, кои в романах своих с преступниками антимонии разводили, в их душонках пропащих копаясь. А в жизни все было куда как проще — в жизни были все более хитрованские да сухаревские убивцы и душегубы, которые за полушку запросто резали прохожему горло да пропивали его кошелек тут же, в ближнем трактире. А после шли к марухам своим, что, животы неизвестно от кого нагуляв, рожали в трущобах, да тут же, от бремени разрешившись, заворачивали младенцев в тряпку, да, пройдя чуток, бросали в Яузу-реку, дабы не обременять себя в разгульной жизни своей лишним ртом. Вот и вся-то сложность!
А Федор Михайлович про Раскольникова... Скольких таких Раскольниковых Мишель на каторгу спровадил, да не спрашивал их про то, на что они право имеют, а все больше про то, где да в чем они были, когда потерпевший богу душу отдавал, да куда гирьку, коей ему череп надвое раскроили, подевали, да кому и почем награбленное сбывали. Оттого не восхищался он, как иные, образами Порфириев Петровичей и иже с ними. Да и не видел таковых, когда в сыскном отделе служил.
Разных видел, а чтобы таких — не случалось! Кабы он да иные следователи так-то работали, начальство враз бы с них три шкуры спустило да в отставку спровадило. Мишелю иной раз по пяти дел приходилось вести, одно другого путаней, какие уж тут душевные изыски! Служ-ба-с!..
Вот и ныне его мало трогало, сколь русский человек готов пропить, да по ветру пустить, его иное интересовало — кто, когда и при каких обстоятельствах в последний раз видел принадлежащие Романовым драгоценности. С того и надлежало ему поиск вести!..
Да только как о том узнать? Здесь вся загвоздка и была!..
А что до русского народа — так он разный! Да не как в салонных разговорах да в статейках журнальных о нем судят — то хуже него не придумать, то лучше его не сыскать, — а всякий!.. Как и сама жизнь, в коей и праведники, случалось, за кистень брались да на большую дорогу шли, и душегубы — в монахи подавались, а марухи их чужих сирот привечали и, будто своих, растили.