Слово и дело. Книга 1. «Царица престрашного зраку»
Шрифт:
Справедливо говорил покойный Тимофей Архипыч:
«Друг друга поедом они жрут – и тем завсе сыты бывают…»
Лучше бы немцы судили – все не так обидно!
Ушаков наложил на Волынского арест домашний.
– Сидеть тихо, – повелел он. – Пылинки в дому своем не смей сдунуть. А детей и дворню я тоже под замок сажаю.
В дом вступил караул, поручик Каковинский спрашивал:
– За что, господин высокий, гнев на тебя изливают?
– А за то, братик, за что и на тебя можно гневаться. Я против немцев в правительстве русском! А ты мне ответь –
Ввел он Каковинского в задумчивость. Пока солдаты досками окна ему заколачивали, Волынский детей своих позвал:
– Помогайте батьке своему…
Сын с дочерьми печи растапливали. Бросали в огонь бумаги отцовские. Волынский свой «Генеральный проект о поправлении России» на листы терзал, швыряя их на прожор пламени. А сам плакал, плакал… Сколько бессонных ночей, сколько восторгов пережил, сколько помыслов породил! Желал для страны родной блага, а теперь, словно вор, утаивать должен сочиненное.
Книги из библиотеки жечь – рука на это не поднялась:
– Пусть стоят! Хотя, сам знаю, книги не нашего времени. Их раньше или позже нас иметь можно. А сейчас крамольны они…
Не удалось сжечь только бумаги из сундуков, ключ от которых у Кубанца хранился. Караул загнал Волынского в кабинет с забитыми окнами, возле дверей – часовые. С детьми министра сразу же разлучили. Просил он допускать до себя доктора Белль д’Антермони и тех нищих, которые с улицы подаяния просят. Но Ушаков велел нищих штыками от дома гнать, а врача обещал… дворцового!
Явился Рибейро Саншес.
– Что с вами? – спросил любезно, в глаза заглядывая.
В потемках комнаты трещали толстые сальные свечки.
– Душою мечусь… весь горю… Света жажду!
Рибейро Саншес сказал:
– Успокойте свое высокое достоинство. Или вы не знаете, в какой стране живете? Кто здесь меж нами безопасен?
– Волк среди волков – вот кому хорошо живется.
– Против вас, – шепнул ему Саншес, – собралась такая стая, в которой и волку не ужиться… Рецепт мой апробируют в канцелярии Тайной, я вам советую капли для успокоения натуры.
– На что мне капли ваши? Дали б сразу яду.
– Капли хорошие… бестужевские! – сказал Саншес.
При имени врага, едущего из Копенгагена, чтобы его в Кабинете заместить, Артемий Петрович вскочил в ярости:
– От капель злодея сего не будет мне успокоения… Яду!
В шестом часу утра за Волынским приехала карета. С конвоем повезли министра в Литейную часть, прямо в Итальянский дворец, что строен был Петром I для своей Екатерины. Стыли под снегом оранжереи, в лед Фонтанки вморозило от зимы корабль, стоявший в гавани Итальянской; вокруг недостроенных фонтанов краснели груды битых кирпичей, неуютно здесь было… [35]
35
На месте дворца и гавани в Итальянском саду Д. Кваренги позже создал возле Аничкова моста внушительное здание Екатерининского института (1804–1807), в котором сейчас расположен филиал Публичной библиотеки Санкт-Петербурга. Парк был ликвидирован
Волынский, увидев перед собой Комиссию, тихо удивился: в числе судей заседал и конфидент его – Василий Новосельцев; а подле него подлый Ванька Неплюев сиживал в теплой шубе. Начали судьи, как водится, с восхваления мудрости Анны Иоанновны, которая сомнению подвержена быть не может. Зачитали вслух «предику», и с голоса читавшего предисловие к процессу Волынский легко уловил знакомый штиль письма Остермана.
В его сознании вязко осели подхалимские слова:
«…понеже, – писал Остерман, —весь свет с праведным прославлением признает дарованное от всемогущего бога ея величеству высочайшее достоинство и просвещенный разум, мудрость Анны Иоанновны и ея проницательность, то предерзостные рассуждения Волынского весьма неприличны и оскорбительны!»
Именем божием на Руси всегда престол заслоняли.
Тут Ванька Неплюев как с цепи сорвался и – полез.
– Отвечай нам, – кричал он министру, – что ты противу Остермана имеешь и почто угождать ему не желал?
Волынский сел, но ему сказали, чтобы он встал.
– Ладно. Постою. А против Остермана я и правда что зло имею. Он только себя почитает способным для управления государством и других никого не подпущает. А когда я по чину кабинет-министра дела делал, то Остерман по городу ползал и всюду сказывал, что Волынский ему Россию испортит…
Ушаков улыбнулся хитренько:
– Скажи, Петрович, отчего ты рабу своему Кубанцу возвещал о материях непристойных, до государыни нашей касающихся?
Новосельцев, кажется, подмигнул. Или показалось?
Волынский долго молчал. Ответил Ушакову с горечью:
– Любил я его… гаденыша!
Ушаков, премного довольный, засмеялся. Волынский тут сразу ощутил, что великий инквизитор знает многое. И от этого он малость заробел, но гордости не потерял. Подбородок холеный с ямочкой задирал перед судьями, взирая на генералов свысока.
Чернышев в бумажку фискальную глянул:
– Однажды Кубанец тебя спрашивал: «Что-де изволите сидеть печальны?» На что ты отвечал ему так: «Сижу-де я и смотрю-де я на систему нашу… Ой, система, система! Подохнем все с этою системой нашей!» Вот ты теперь и скажи Комиссии: какая такая система не по вкусу тебе пришлась и на што ты ее охаивал?
Ушаков вопрос генеральский дополнил:
– После же лая на систему монаршу ты Кубанцу хвалил системы, где власть венценосцев республиканством ограничена.
Волынский дерзко расхохотался в ответ:
– Я демократии не добытчик! А вы, коли назвались в судьи, так не все ловите, что поверху воды плавает…
От иных же вопросов Артемий Петрович даже отмахивался:
– Не желаю говорить! О том государыня от меня ведает…
А коли судьи настырничали, он вообще замолкал.
Никита Трубецкой из-за стола тоже на него потявкивал.
– Отчего, – спрашивал, – ты считал, что страна наша, благоденствуя при Анне Иоанновне, в поправлении через твои проекты нуждается? Ведь ежели все хорошо, тогда к чему же исправлять?