Слово о Родине (сборник)
Шрифт:
— Стой, — говорю, — чертяка лопоухая, а то у меня невры разыграются, так я тебя и жизни могу решить!
Цыбарку ей под пузо сунул и только это за титьку пальчиком, благородно, а она хвостом верть и концом, метелкой своей поганой, по глазам меня. Господи-милостивец, хотел приступить с молитвой, а как она меня стеганула, а я, грешник, — ее матом, и такую родителеву субботу устроил, чистые поминки!
Зажмурился, шапку на глаза натянул и ну за титьки тягать туда и сюда. Льется молоко мимо цыбарки, а она — корова то есть — хвостом меня по обеим щекам…
Веришь, с этого дня в нашем хуторе вся жизня пошла вертопрахом. Дён через пять сосед мой Анисим вздумал поучить жену за то, чтоб на игрищах на молодых ребят не заглядывалась.
— Погоди, — говорит, — Дуня, я зараз чересседельню с повозки сыму и чудок побалуемся с тобой!
Она, услыхамши, заломила хвост и к моей дуре в конюшни. Через этое время прошло несколько дней, слышу, от Стешки-председателя ушла жена и свояченя, скочевали тож самое в конюшни, потом ишо к ним две бабы пристали. Собралось их там штук восемь, обитаются табором, да и баста, а мы с хозяйствами гибнем; хошь — паши не емши, хошь — ешь, а не паши, хошь — в петлю с ногами лезь.
Собрались мы этак вечерком на завалинке, горе горюем, я и говорю:
— Братцы, до коих пор будем переживать подобные измывания? Пойдемте, ядрена вошь, выбьем их из конюшнев и приволокем в дома совсем с потрохами!
Собрались и пошли. Хотели Стешку выбрать за командира по этому делу, но он отпросился, по случаю как он грызной и постоянно грызь свою обратно впихивает.
— Я, — говорит, — молодой вьюноша и очень грызной, а потому не соответствую, а ты, Федот, в обозе третьего разряда за советскую власть кровь проливал, притом обличьем на Колчака похож, тебе подходимей.
Подходим к конюшням, я говорю:
— Давайте спервоначалу не заводить скандальной драки. Я пойду к ним навроде как делегатом и скажу, пущай вертаются по домам: амнистия, мол, на вас вышла.
Перелез я через огорожу, иду. Отряд мой возле канавы залег в лизерве, покуривают.
Только это я открыл дверь, а Стешкина жена с ухватом:
— Ты зачем пришел, кровопивца?!
Не успел рот раззявить — сгребло меня бабьё, и тянут, просто беспощадно волокут по конюшне. Собрались в курагот, воют, а моя ведьма пуще всех:
— Зачем пришел, сукин сын?
Я с ними по-доброму:
— Бросьте, бабы, дурить! Амнистия…
Только слово это сказал, Анисимова жена как кинется с кулаками:
— Целый век смывались над нами, как над скотиной, били, ругали, и теперя выражаешься?.. Вот, на, выкуси!.. Сам ты амнистия, а мы — честные бабы! — Шиши мне из-под ноги тычет, а потом к бабам верть: — Что мы с ним сделаем, бабоньки, за то, что тысячуется?
У меня в сердце екнуло, ровно селезенка оборвалась. Ну, думаю, острамотят, паскуды!..
До сих пор нутро наизнанку выворачивается, как вспомню… Нешто не обидно?.. Разложили на полу без всякого стыда,
— Ты не боись, Федот, мы с тобой домачними средствами обойдемся, чтоб помнил, что мы не улишные амнистии, а мужние жены!
Только какие же это домачние средства, ежели это была крапива? Притом дикая, черту на семена росла, в аршин высоты… Посля этого неделю не мог по-людски сесть, животом приходилось сидеть… Взволдыряла домачность-то ихняя.
На другой день собрался сход, и составили протокол, чтоб баб отроду больше не бить и обработать ихнему женисполкому десятину под подсолнухи. Бабы-то вернулись по домам, моя тоже, а мне и поныне житья нету. К примеру: вижу, теляты в городе капусту жуют, я Гришке — сыну свому: «Поди сгони!» — а он, поганец, в ответ:
— Папаня, а за что тебя Колчаком дражнют?..
По улице иду — детва проходу не дает:
— Колчак! Колчак! Ты как с бабами воевал?
Да разве ж мне не обидно? Всю жизню хлебопашеством занимался, а теперь превзошел вдруг в Колчака. У Стешки кобеля так кличут, значится и я на собачьем положении? Не-е-ет, не согласен!.. Вот я спрашиваю-то к тому: ежели подать на баб в суд, то могете вы им, гражданин судья, приклепать подходимую статью за собачье прозвище — «Колчак» и подобное крапивное оскорбление?..
1926
Чужая кровь
В Филипповку, после заговенья, выпал первый снег. Ночью из-за Дона подул ветер, зашуршал в степи обыневшим краснобылом, лохматым сугробам заплел косы и догола вылизал кочковатые хребтины дорог.
Ночь спеленала станицу зеленоватой сумеречной тишиной. За дворами дремала степь, непаханая, забурьяневшая.
В полночь в ярах глухо завыл волк, в станице откликнулись собаки, и дед Гаврила проснулся. Свесив с печки ноги, держась за комель, долго кашлял, потом сплюнул и нащупал кисет.
Каждую ночь после первых кочетов просыпается дед, сидит, курит, кашляет, с хрипом отрывая от легких мокроту, а в промежутках между приступами удушья думки идут в голове привычной, хоженой стежкой. Об одном думает дед — о сыне, пропавшем в войну без вести.
Был один — первый и последний. На него работал не покладая рук. Время приспело провожать на фронт против красных, — две пары быков отвел на рынок, на выручку купил у калмыка коня строевого, не конь — буря степная летучая. Достал из сундука седло и уздечку дедовскую с серебряным набором. На проводах сказал:
— Ну, Петро, справил я тебя, не стыдно и офицеру с такой справой идтить… Служи, как отец твой служил, войско казацкое и тихий Дон не страми! Деды и прадеды твои службу царям несли, должон и ты!..
Глядит дед в окно, обрызганное зелеными отсветами лунного света, к ветру, — какой по двору шарит, не положенного ищет, — прислушивается, вспоминает те дни, что назад не придут и не вернутся…
На проводах служивого гремели казаки под камышовой крышей Гаврилиного дома старинной казачьей песней: