Смерть лошадки
Шрифт:
Я делал что мог. Я уже не всегда знал точно, на каком я свете. Уже во многом отличный от бывшего Хватай-Глотая, я еще во многом походил на него. Мне хотелось продлить свою битву, но я желал также поскорее постареть, чтобы избавиться от необходимости делать непомерные усилия, я не особенно был удовлетворен своим возрастом и вовсе не желал, чтобы он длился вечно. По правде говоря, я испытывал странное ощущение, что у меня вообще нет возраста. Трудно определить возраст того, кто не был по-настоящему ребенком и для кого недействителен закон чередования различных этапов жизни. Кроме того, двадцатилетний рабочий, который живет на свой заработок, то есть на свои мускулы, совсем иного возраста, чем, скажем, двадцатилетний студент, который живет в ожидании будущего диплома и в социальном плане значительно моложе. А ведь я был одновременно и студентом, который
Общество не любит таких метисов. Чистильщики, мойщики окон, грузчики на Центральном рынке не упускали случая напомнить мне о правилах приличия, о социальной сегрегации так же, как и мои обеспеченные товарищи. Ксенофобия — естественное свойство людей, ибо повадки и привычки эмигрантов кажутся нам прямым вызовом нашим собственным традициям, и наиболее отсталые народы наиболее щепетильны на сей счет именно потому, что страдают комплексом неполноценности в наиболее острой форме. Остракизм, которому народ подвергает деклассированных, проистекает из тех же умонастроений. Выражение «маменькин сынок» (по сути дела, нелепое и оскорбительное для всех матерей) имеет ныне свой противовес в выражении «сын народа».
— Ты родился не в нашей среде, ты с нами только случайно, ты не можешь многого понять, наши проблемы все-таки останутся для тебя книгой за семью печатями.
Сколько раз (в более примитивной форме) слышал я эти рассуждения! Сколько раз меня старались осадить, указывая на этот новоявленный источник благодати, вне которого несть спасения! Я терялся перед этой неожиданной метаморфозой предрассудка, касающегося привилегий происхождения, и, лишь вспомнив о Резо, начинал ему радоваться. Как только буржуазия стала сомневаться в своем превосходстве и вопрошать свою нечистую совесть, предместья тут же присвоили себе ее девиз и заявили: «Это мы соль земли!», с тем большей убедительностью и основанием, что могли позволить себе добавить: «Ибо мы прекрасно можем обойтись и без вас».
Обходитесь без Резо и им подобных, пожалуйста! Но обойтись без меня ни за что на свете! Таков был, признаюсь, окольный путь, которым я проник в другой мир. Инстинкт самосохранения всегда будет поставлять революции необходимых ей интеллигентов и специалистов, которых она отстранит в дальнейшем, выковав свою интеллигенцию. Бороться за свою собственную гибель — это не обязательно безумие: ведь есть же люди-торпеды. Других притягивает магнит или подхватывает вихрь головокружения перед неизбежным, и они успокаивают себя мыслью: «В конце концов удалось же христианству перетянуть на свою сторону язычников».
Я даю здесь свое собственное толкование событиям. Эту сторону вопроса следует подчеркнуть. Мелкий буржуа может пойти в народ, держа на ладони свое сердце, а в другой руке у него — мозг, который он предлагает не столь чистосердечно. Мелкий буржуа, о котором родные с ужасом говорят, что он опростился, никогда не будет с народом на равной ноге, ему придется «склоняться» к младшей братии, ибо он уже родился на каблуках. Найдем же в себе мужество сказать: какова бы ни была политическая формула, которая должна обеспечить торжество бесклассового общества, если оно восторжествует, мы, мелкие буржуа, будем не столько жить его жизнью, сколько ее принимать. Те, кто родился с комплексом превосходства, редко становятся по-настоящему «равными»; великодушные, они просто не смогут побороть своей жалости, поддадутся мелкому тщеславию самоотречения. Но утешимся тем, что народ, идущий к победе, не тот, каким будет народ, который воспользуется ее плодами. Надо сначала, чтобы «плебс» поднялся до «популюса», чтобы одно поколение забыло другое. Те, кто родился с комплексом неполноценности, тоже никогда не будут «равными», они останутся в плену идеи возмездия, если не просто в плену у тех, кто предложит не спешить воспользоваться преимуществами возмездия, но зато распространить это благо на всех. Во имя прошлого или во имя будущего мы все принесены в жертву.
Тем временем Поль продолжала мне помогать. По-всякому. Воистину агрессивное долготерпение! Вот я и выразил впервые в жизни чувство, близкое к благодарности. Я перезабыл многие лица, но никогда я не забуду ее лица, которое по заслугам следовало бы отчеканить на золотой монете моих двадцати лет, если бы оно уже не было запечатлено на стольких фальшивых монетах. И особенно не забуду того, что Поль научила меня нежности, сначала двусмысленной, но становившейся все чище под влиянием благодарности.
Мое положение улучшилось. Поль не удалось
Тем временем я сдал годовые экзамены: опять едва-едва вытянул их. Дочь сапожника сама собой ликвидировалась или ликвидировала меня: сейчас уже не помню, да это и не имеет значения. Я не заменил ее другой. Не заменил я также и бумажника, подаренного Мику, хотя он вытерся по краям и кожа уже не скрипела под пальцами.
17
Почти каждый день после завтрака — вернее, того, что заменяло мне завтрак, — я выходил посидеть в сквере Вивиани, расположенном под моим окном. Если Поль была свободна, она присоединялась ко мне. Пока я проглядывал учебники, она с увлечением читала детективные романы, на последней странице которых все персонажи, сраженные пулей или кинжалом, валяются на земле во имя слишком поздно восторжествовавшей морали и к вящей славе сыщика-любителя. Поль никогда не брала с собой рукоделия: она принадлежала к тому меньшинству женщин, которые хвастаются, что пуговицу пришить не умеют.
Почти каждый день, в одни и те же часы, пестрые стайки птиц, ребятишек и девушек, ожидавших открытия контор, набрасывались на скамейки, и ветер ерошил их перышки или их шестимесячные завивки, разматывал шарфики, пел радость на свирели их смеха и на гармониках их плиссированных юбочек.
Тот же ветер, играючи, рвал вязание из рук незнакомки. Обычно незнакомка приходила одна или в обществе все той же подружки; появлялась она в час и удалялась в час сорок пять. Садилась всегда на одну и ту же скамейку. Я уже давно заметил ее, хотя она была не из тех, кого замечают. Я вовсе не хочу сказать, что в ней не было очарования: напротив, на нее приятно было глядеть. Но казалось, она совсем не стремится быть вам приятной. В ней не было того задора, той живости движений, того избытка молодости, от которого молодеет даже улица, когда по ней шествует сама юность, швыряя в лицо прохожему целыми охапками праздничную свежесть. С первого взгляда сдержанность и пунктуальность незнакомки казались даже несколько старомодными. Так или иначе, она принадлежала к тому большинству женщин, которые вечно щетинятся пластмассовыми спицами, шагу не могут ступить без клубка шерсти, и даже начинает казаться, будто клубок — это часть их тела наравне, скажем, с грудью. В течение трех месяцев эта спокойная девица вязала что-то из светло-серой шерсти, посвящая тысячи секунд созданию сложнейшего и нескончаемого шедевра; Поль выводило из терпения ее терпение, она прыскала, когда незнакомка откладывала одну за другой бусинки миниатюрных счетов, которыми пользуются для подсчитывания петель. А мне незнакомка была определенно симпатична. Ведь Мику тоже считала петли, полуоткрыв рот и высунув кончик языка.
Десятого октября — пойдите скажите после этого, что люди не запоминают дат, — мы увидели наконец долгожданный шедевр на плечах моей незнакомки. Это было демисезонное вязаное платьице, при виде которого я восхищенно присвистнул.
— Ничего не скажешь, — начала было Поль, но ее следующий за мной сыщицкий взгляд принес ей, очевидно, тревожные донесения. — Достаточно тряпки, — вздохнула она, — чтобы мужчина переменил свое мнение о женщине!
Впервые я разглядывал незнакомку с таким вниманием. Особенно меня заинтересовали ее глаза. Они могли бы быть больше, веки более гладкими. Зато они были свежие, трепетные, про себя я называл такие глаза — уклейки (пансионерки на прогулке пошлют вам навстречу целый косяк этих рыбок). Ее быстрый взгляд, блеснув на мгновение, тут же нырял под ресницы, а лицо скрывалось под дымкой волос, как будто ему хотелось стать еще незаметнее, еще бледнее. Все прочее — если только можно говорить о всем прочем, когда речь идет о молоденькой девушке, — утопало под серыми волнами джерси, оставляя для наблюдателя лишь гальку локтей, плеч и колен.