Смерть меня подождет
Шрифт:
Вдруг справа и ниже седловины щёлкнуло два выстрела. Неужели убит? Может быть, он только ранен и его удастся спасти… Я, не задерживаясь, зашагал по следу.
Тучи, проводив солнце, сгустились, нахмурились. Всё темнее становилось в тайге. Шёл я медленно, с трудом различая след, который привёл меня не на седловину, к Василию Николаевичу, а к глубокому ключу. Стало совсем темно. На небе ни единой звёздочки. И холмы на горизонте точно исчезли. Вскоре я потерял след. Куда же теперь идти? Пожалуй, лучше ключом, по нему скорее выйду на седловину.
Скоро ключ раздвоился,
Когда перевалило за полночь, пошёл снег. Я уже решил было развести костёр и бросить бесполезные мытарства в темноте, но неожиданно набрёл на дорогу. Куда же идти: вправо или влево? Любое направление должно привести к жилью, с той только разницей, что с одной стороны должна быть колхозная заимка, как мне казалось, километрах в шести, а с другой — прииск, до которого и сотню километров насчитаешь. Сам не знаю, почему я пошёл вправо. Иду долго, всё увалами да кочковатым болотом. Наконец во тьме блеснул долгожданный огонёк. Как я ему обрадовался!
Огонёк светил в лесу. Там стояло старенькое зимовье, маленькое, низкое, вросшее в землю и сильно наклонившееся к косогору. Я с трудом разыскал дверь и постучал.
— Заходи, чего стучишь, — ответил женский голос. — Нездешний, что ли?
— Угадали, — сказал я, с трудом пролезая в узкую дверь. Свет керосиновой лампы освещал внутренность избушки. Слева стоял стол, Заваленный посудой, возле него две сосновые чурки вместо табуреток. У порога лежала убитая рысь, прикрытая полой суконной однорядки, и несколько беличьих свежих тушек. На бревенчатой стене висели капканы, ремни, ружья, веники и связки пушнины. В углу на оленьих шкурах лежала женщина с ребёнком.
— Однако, замёрз? Клади в печку дров, грейся! — сказала она спокойно, будто моё появление не вызвало в ней любопытства.
Это была эвенка лет тридцати пяти с плоским скуластым и дочерна смуглым лицом.
— Вы одна не боитесь в тайге? — спросил я её, немного отогревшись.
— Привычные! Постоянно охотой живём… Какое у тебя дело, что ты ночью ходишь? — вдруг спросила она, пронизывая меня взглядом.
— Я заблудился, увидел огонёк, вот и пришёл.
— А-а, это хорошо, мог бы замёрзнуть. В кастрюле бери чай… Сахар и чашка на столе, — сказала она, отвернувшись к ребёнку, но вдруг приподнялась: — Ещё кто-то идёт!
До слуха донёсся скрип лыж. Дверь приоткрылась, и снаружи просунулась заиндевевшая голова Гурьяныча. Старик беспокойно оглядел помещение, широко улыбнулся и вывалился всей своей мощной фигурой на середину зимовья.
— Здравствуй, Марфа. Ты чего это мужиков стала приманивать к себе?
— Сам идёт. Окошко сделали нарочно к дороге, огонь ночью не гасим, кто заблудится, тот скорее зимовье найдёт.
— Вот они и лезут к тебе, как мухи на свет, — перебил её Гурьяныч. — Тёшка где? Увижу, непременно
— Ушёл ловушки закрывать, скоро промысел кончается.
— Борьки тоже нет? Зря его пускаешь, — продолжал старик уже серьёзно.
— Он большой, сам как хочет живёт. Гурьяныч откинул ногой полу однорядки, прикрывавшую рысь.
— Эко здоровенная зверушка! В капкан попалась?
— Нет, собака на дерево загнала, а я убила. Раздевайся!
— Спасибо, Марфа, побегу, чай даже пить не стану, — ответил он и, повернувшись ко мне, добавил: — Ну и покружили же вы, во как, дай бог здоровья, да и всё петлями, то взад, то вперёд. Еле распутал!
— А где наши?
— Пашка в обход пошёл к заимке, я — вашим следом. А Василий Николаевич на сопке костёр держит, кричит да стреляет, знак подаёт.
— Сколько беспокойства наделал, — произнёс я вслух, досадуя на себя.
— Ничего, бывает. Я вот сколько лет живу в зимовье на смолокурке, а иной раз встанешь ночью, выйти надо, и дверь не найдёшь — блудишь в четырёх стенах за моё почтенье! А тут ведь тайга. Так что спите себе спокойно, утром раненько Пашка на Кудряшке прибежит за вами.
— А вы куда?
— К ребятам, мы ведь договорились сойтись у стога. Побегу!
— Я пойду с вами.
— Без лыж, упаси бог, не пройти, снегу навалило во! — И он ладонью прочертил возле коленки. — К тому же я напрямик срежу. Места знакомые.
Скрипнула дверь, и в тёмной, растревоженной ветром тайге смолкли шаги Гурьяныча.
Вот они, наши старики сибиряки! Ведь Гурьянычу шестьдесят пять лет. Что же гонит его в такую непогодь из тёплой избы, зачем старик бродит по тёмному лесу? Пожалуй, он и сам не ответит.
В зимовье стало жарко. Я прилёг на шкуру и крепко уснул. А снег всё шёл и шёл…
Утром меня разбудил детский плач. Хозяйка уже встала и возилась возле печки, готовя завтрак. Пахло распаренной сохатиной и луком.
— Чем это он недоволен? — спросил я.
— Петро-то? Должен был Борька прийти, да чего-то задержался, вот он и ревёт. Да и я беспокоюсь тоже, чего доброго заплачу.
— У вас сколько же детей?
— Двое: Петро да Борька.
Снаружи послышался лёгкий стук. Петро вдруг смолк и, вытирая рукавом слёзы, заулыбался, а Марфа открыла дверь. Вместе со струёй холодного воздуха в зимовье ворвался тот самый козёл с голубой лентой. Радостный, весёлый, он, как весенний день, был полон энергии.
— Пришёл, Боренька, хороший мой, — сказала ласково, нараспев, Марфа, приседая.
Тот бросился к ней, лизал лицо, руки, а Петька гоготал от радости, обнимал, виснул на Борьке.
Я встаю, невольно взволнованный этой трогательной картиной. Меня поражает не красота молодого козла, а настоящая любовь, которой связаны эти три существа, живущие в ветхом зимовье, на краю старого бора. Мне делается страшно при одной мысли, что я мог убить Борьку.
Ласкаясь, Борька косит свои чёрные глаза на стол. Марфа ревниво отворачивает его голову, но козёл вырывается. В дальний угол кувырком летит Петька и, стиснув от боли пухлые губы, молчит, а слёзы вот-вот брызнут из глаз.