Смерть меня подождет
Шрифт:
— А вот за тем поворотом есть утёс с хорошим видом, залюбуешься, — там и отдохнём!
Но за поворотом всё та же непролазная чаща, сквозь которую вьётся прорубленная топорами узенькая тропка, а «вид» составляет кусочек неба над нашими головами.
— Память подводить стала, — лукаво оправдывается Пугачёв. — Помню утёс, но он ведь вон за тем носком, недалеко.
— Нет, хватит! Ты беги туда, а я вот здесь, на валежнике отдохну, вымотал ты меня, ей-богу, спутывать тебя надо, Трофим Васильевич.
Он виновато смотрит на меня, осторожно
— Тебя, кажется, и годы не берут, куда спешишь?
— Привычка, — отвечает он спокойно. — С детства засела во мне занозой обида, что ростом не удался. Ведь я нарочно подбираю себе в отряд здоровущих гвардейцев, чтобы доказать им, что я не лыком шитый. Из кожи вон лезу, хочу сделать лучше их, быстрей, больше. А с котомками пойдём на пик, боже упаси, если кто обгонит меня — изведусь! Вот ведь какой во мне чёрт живёт! Знаю, пора бы остепениться, да что поделаешь с этой проклятой привычкой, никак руки-ноги унять не могу. Видели плотника Фёдора, парень с виду неказист, курносый, молчаливый, как бирюк, но на работе всё у него горит, удержу не знает. Золотой парень, радоваться бы на него, а нет, сосёт меня зависть, точит втихомолку — боюсь, обгонит. Одно время так растревожил меня, хотел уволить, избавиться от него, да совесть не позволила. Вот оно какие дела!
— Но ведь так не может продолжаться всю жизнь!
— Я и то подумываю, что придёт время, не за горами оно, когда столкнут меня с тропы мои же гвардейцы, да ещё и притопчут… Тогда уйду из тайги, брошу к чёрту работу, вернусь домой, зароюсь, как крот, в свою нору. И конец Пугачёву: был конь, да изъездился!
— Надо, Трофим Васильевич, поберечься, нельзя так расточать себя.
— Да вы же сами, можно сказать, всю жизнь подстрекали меня, а теперь говорите — тише на поворотах! Поздно!
— Но ведь от того, что ты всюду сам, всё сам, пользы не так уж много, других расхолаживаешь…
— Вот это не верно, — гневно протестует он. — У меня без дела никто не посидит, но примером всем должен быть я… Однако что же мы засиделись! — вдруг спохватывается он, как-то сразу взвивается, и ноги привычно несут его дальше.
Проходим растительную зону. Путь к гольцу открыт. Ноги уже касаются россыпи, наплывающей на нас с высоты широким потоком. Кажется, нигде так близко мёртвое не прикасается к живому, как именно здесь, на границе курумов.
Подъём становится всё круче. Идём по острой грани откоса. Шире, просторнее открывается кругозор. Пугачёв, конечно, впереди. Я вижу, как он скачет с выступа на выступ, будто снежный баран, и вероятно сейчас чувствует себя счастливейшим из людей. И нет другой работы, другого места на земле, которые бы удовлетворяли его больше, где бы он был нужнее со своим опытом, сноровкой, чем именно здесь, в диких горах. И я не могу сказать, чтоб он когда-нибудь расточал понапрасну свою энергию. Нет.
Под макушкой гольца он всё же дождался меня,
Уже показалась пирамида. В лучах солнца здесь, на бешеной высоте, она выглядит чудом.
Упираясь тяжёлыми ногами в края горбатого пика, она, поднявшись, застыла в гордой позе над покорённой вершиной. Под пирамидой бетонный тур для установки тяжеловесных геодезических инструментов, а под ним впаяна в скалу на веки веков марка. Во всём этом сооружении, ещё пахнущем человеческим потом, нет и намёка на тех, чьими колоссальными усилиями вынесен сюда, на голец, лес, цемент, железо, песок и выстроен на крошечной площадке пика геодезический пункт.
Узнаю безграничную скромность Пугачёва.
А ведь зря! Придут сюда когда-нибудь, а может быть, совсем скоро, люди и, увидев на скале пирамиду, подивятся работе, но ничего не узнают о её творцах. Да и история не сохранит для веков имена героев, первыми проторивших сюда тропу своими тяжёлыми шагами, поставивших на гольце обелиск советскому мужеству.
Сейчас на вершине гольца ещё свежи следы пребывания и работы людей. Среди щепок, обрезков дерева, комков засохшего бетона валяются изношенный сапог, лоскуты истлевшей одежды, окровавленные бинты. Вот хотя бы и по этим жалким остаткам можно примерно судить о цене новой географической карты этих необжитых районов.
Ведь даже и ныне, в век величайших технических открытий, в том числе и в области геодезии, авторы карты вынуждены вручную вести многие наземные работы, сопряжённые с большой физической нагрузкой для человека.
Почти час уходит на приёмку пункта. Ничего не скажешь — знак сделан хорошо. Осматриваю обширный горизонт, залитый солнечным светом. Пугачёв показывает мне вершины, намеченные им для следующих пунктов, километрах в тридцати на юг и восток. Здесь, на вершине гольца, мы вместе принимаем окончательное решение о дальнейших работах на Становом.
Можно спускаться вниз. Однако я не могу уйти, не заполнив хотя бы страничку дневника, не записав своих последних впечатлений об этих горах.
На север от гольца, где мы стоим, простираются безграничные пространства Алданского нагорья, открытые равнины и плоскогорья, навевающие уныние даже при знакомстве с ними издали. Нагорье охватывает весь видимый к северу горизонт, обширное и беспредельное, как океан. Беспокойное чувство усугубляется ещё полнейшим отсутствием на этих равнинах оседлого населения.
Последний запоминающий взгляд. И вдруг вершины Станового как бы приподнялись на моих глазах, стали ещё более дерзкими. Трудно передать, какими они все вместе кажутся недоступными! Восемь дней, проведённых мною с Трофимом на тропах снежных баранов, остаются в воспоминаниях чудесной страницей.
В лагерь вернулись поздно. Люди ещё не спят. Горят костры. Дышит прохладой звёздное небо.
— Вас ждёт у микрофона Хетагуров, — встретил меня Трофим.
— Что случилось?
— У него есть какое-то сообщение.