Смертельная лазурь
Шрифт:
— Да потому что на них я другой, злобный. Тот, каким я был еще недавно. Тот, который улыбался с портретов недоброй улыбкой. И я не хотел, чтобы люди запомнили меня таким. В особенности теперь, когда близится мой конец.
— Ты не должен говорить такие вещи, отец! Ты просто утомился, вот отдохнешь — и все снова будет хорошо.
— Нет, скоро я буду с Титусом, — ответил он.
По его лицу я понял, что он искренне верит в свои слова. Это не было продуктом недужного духа, так и не примирившегося с потерей любимого сына. За маской ослепленного злобой человека, вознамерившегося сквитаться с
— Меня знобит, я устал, — надтреснутым голосом произнес мастер. — Я хочу прилечь.
Корнелия отвела отца вниз и приготовила ему постель, а мы с Ребеккой стали наводить в мастерской художника мало-мальский порядок. У стены оставалось несколько картин, над которыми Рембрандт трудился в минувшие недели. Одна из незавершенных работ изображала Симеона в храме. Меня не покидало предчувствие, что картине уготована участь так и остаться незавершенной. Что же до автопортретов мастера, то ни один из них не сумел избежать позорного аутодафе.
Корнелия тревожилась за отца, и я отправился за лекарем. Врач не стал обнадеживать дочь мастера.
— Ваш отец считает, что дни его сочтены, — изрек лекарь. — Боюсь, в этом я вынужден согласиться с ним. Я дал ему успокоительное, чтобы он спокойно спал этой ночью.
Снадобье подействовало, и на следующее утро Рембрандт вызвал меня к себе. Сидя в постели, он бодро поедал приготовленный для него Ребеккой рыбный суп. Выглядел мастер лучше, чем в предыдущие дни.
— Подойдите поближе, Зюйтхоф, — пригласил он меня, ставя на столик рядом с постелью опустевшую тарелку. — Корнелия рассказала мне, что вы сделали для нее. Хочу поблагодарить вас за это. И за все остальное.
— Я поступал так не ради похвал или благодарностей, а ради Корнелии.
Рембрандт посмотрел в окно. Бури минувших дней улеглись, но порывистый ветер срывал с деревьев последние пожелтевшие листочки.
— Вот и меня скоро подхватит и унесет прочь осенний листодер, — негромко произнес Рембрандт. — И это будет справедливо. Как художник, я сказал свое слово, так что людям больше не нужен.
— Вот уж вздор, — вырвалось у меня. — Вы нужны Корнелии.
На губах мастера мелькнула грустная улыбка. Не та, высокомерная и хитрая, что я видел на его автопортрете и которую поглотило пламя, а благосклонная.
— Моя дочь рано превратилась в женщину. Наверное, потому, что отец ее раньше времени впал в детство. Я стал ребенком, вместо игрушек собирающим разное старое барахло и нередко клянчившим деньги у собственной дочери, отложенные ею на черный день, с тем чтобы покрыть долги. Теперь, когда я вновь обрел ясное видение, я горько каюсь. Мне следовало больше внимания уделять людям, а не разным безделушкам. Впрочем, их скоро заберет этот ван Бредероде. Или уже забрал?
— М-м-м, — промычал я в явном смущении. — Боюсь, я несколько переусердствовал. Мне этот человек показался пронырой и мошенником, посему я указал ему на дверь.
— Вы особенно не обольщайтесь на его счет, Зюйтхоф. Он снова явится сюда, забрать то, что ему приглянулось.
Нагнувшись
— Вообще-то я не за этим позвал вас. Мне надо поговорить с вами о Корнелии. Как я говорил, она уже не ребенок, а зрелая разумная женщина. И молодой женщине не к лицу возиться со старым отцом. Ей куда больше нужен молодой, сильный мужчина. Муж. И вы, Зюйтхоф, должны поклясться мне самым дорогим для вас на свете, что никогда не дадите в обиду мою дочь!
— Не могу! — негромко произнес я в ответ.
— Как это — не можете?
Я рассказал ему о припадке ярости, чуть было не стоившем жизни Корнелии, о том, что происходило на борту «Чайки», когда я вновь оказался во власти злокозненных чар.
— Кто знает, может, эти дьявольские силы не оставили меня в покое? Может, я в любую минуту могу вновь осатанеть, как тогда? И вновь подвергнуть Корнелию смертельной опасности. Нет, единственное, что здесь можно сделать, — это вместе с Корнелией покинуть пределы Амстердама. И как можно скорее.
Рембрандт, все еще не выпуская мой рукав, ответил:
— Раньше мне случалось говорить вам нехорошие вещи, Зюйтхоф. Вам многое пришлось от меня выслушать. Но я никогда не назвал вас трусом. Потому что не считал таковым. Может, я ошибся в вас?
— Я всего лишь стремлюсь уберечь Корнелию от бед.
— Вы себе внушили это. На самом же деле вы стремитесь бежать от ответственности за любимого человека, разочаровать ту, которая доверилась вам. Поверьте, я знаю, о чем говорю. Я не раз предавал тех, кто доверился мне. Использовал их в своих целях. Разочаровывал. Разве вы от подобного застрахованы? Душа человеческая — сплошная загадка. Она подчиняется рассудку и даже сердцу очень и очень нехотя и далеко не всегда. Но, имея перед глазами меня в качестве примера, как не надо поступать, вы, несомненно, станете для Корнелии хорошим мужем. Или вы ее не любите?
— Разумеется, я люблю ее!
— Тогда не бросайте ее! Если вы с ней расстанетесь, вовек вам не видать счастья, поверьте. И вам, и ей.
После этого напутствия Рембрандт позвал к себе Корнелию. Они долго беседовали. Когда Корнелия вышла от отца, я по ее глазам понял, что отец передал ей содержание нашего с ним разговора.
Прижавшись ко мне, она сказала:
— Я понимаю, что ты был не властен над своей волей, когда набросился на меня. И потому не склонна винить тебя за случившееся. Как и отца, смертоносной лазурью писавшего дьявольские картины. Тот Корнелис Зюйтхоф, которого я знаю и люблю, никогда не сделает мне плохого.
Обняв ее, я крепко прижал девушку к себе. И когда мы, всласть нацеловавшись, посмотрели друг другу в глаза, я понял, что она простила меня. На сердце у меня было легко, как никогда, и в душе я пообещал Рембрандту, что выполню то, о чем он просил меня.
Рембрандт ван Рейн скончался на следующий день, четвертого октября. Восьмого октября его тело было предано земле в церкви Вестеркерк, неподалеку от могилы его сына Титуса, за два дня до этого ставшей действительно егомогилой. Инспектор Катон распорядился, чтобы тело сына Рембрандта без излишней огласки было захоронено как полагается.