СМЕРТЕЛЬНЫЕ СВЯЗИ: ВОЗВЫШЕНИЕ БЕСТЕРА
Шрифт:
Но его слезы этого не знали, и он плакал, казалось, долго-долго. Старший не двигался, просто держа руку на его плече, не притягивая его ближе и не отталкивая прочь.
– Не беспокойся, – сказал ему Бей. – Не беспокойся. Все будет хорошо. Теперь иди в свою комнату. Я представлю все так, будто вызывал тебя, чтобы сделать замечание. Иди.
Вернувшись в комнату, Эл больше не знал, что чувствует. Ему казалось, будто сквозь него промчался водоворот, несший совсем незнакомые воды.
Он улегся на спину и снова попытался созерцать Женеву.
И пришло прикосновение,
"Ты интересовался насчет иной точки зрения", сказал голос.
"Д-р Бей?"
"Да".
"Сэр, что…"
"Когда приходили дети, ты интересовался, увидишь ли однажды ту же ситуацию со всех точек зрения".
"Да, сэр".
"Был повод для таких размышлений?"
"Да, сэр".
"Какой?"
"Я не уверен, сэр. Я все еще думаю об этом", на самом деле он не думал. Мысль пришла и ушла. Бей, вероятно, понял это, и он вдруг пожалел, что соврал.
"Хорошо. Я хотел бы, чтобы ты кое-что посмотрел".
Внезапно часть стены ожила. Она замерцала бессмысленными тенями серого и черного, с пятнами белых искр, проносящихся как кометы. Затем появились изображения, такие же черно-белые, как пиротехника вначале. Полуразрушенное здание – древняя Япония, может быть, и люди, разговаривающие. Появилось название, на английском и японском.
РАСЕМОН
Утомленно моргая, Эл сел на своей узкой койке и принялся смотреть.
Он думал о фильме весь следующий день. Исходные данные были на самом деле очень прости: изнасилование и убийство, увиденные с четырех точек зрения – бандита, женщины, ее мужа и дровосека. Все они сходились на нескольких фактах – но в конечном счете все истории были очень различны, каждая менялась для представления рассказчика в наилучшем свете. Как оказалось, даже жертва убийства – муж – не был надежным свидетелем, когда его дух был вызван из могилы. Только дровосек – который казался только наблюдателем – имел нечто близкое к объективному взгляду.
И все же персонажи фильма сомневались даже в его версии истории, оставляя Эла при печальном открытии, что он никогда не сможет узнать наверняка правду о том, что же произошло.
Будь там телепат, чтобы просканировать каждого, помогло бы это? Может, и нет, потому что персонажи, казалось, убедили себя, что все реально произошло так, как они сказали. В лучшем случае, расследовать дело оказалось бы очень трудно. И телепат мог оказаться, как дровосек, якобы объективным наблюдателем, которым не был. Не мог быть.
Очевидно, на некоем уровне реальности, существовал единственный порядок действительно произошедших событий.
Но наблюдатель не мог быть объективным.
Он определенно не мог, стоящий с глупым видом, униженный и злой. Он мог видеть историю лишь со своей собственной точки зрения, точки зрения жертвы.
В "Расемоне" самой сомнительной
Итак, поскольку ничего лучше сделать он не мог, а смотреть глазами жертвы сил тоже больше не было, он пытался вообразить себя с точки зрения своих мучителей. По сути дела, это было легко. Он нашел, что может понять детей – в конце концов, он однажды стоял на их месте – и он обнаружил с некоторым изумлением, что от этого большая часть его гнева на них улетучивается.
Старшие студенты – другое дело. На их месте он не бывал. Когда он стал старше, он просто игнорировал "истуканов" на плацу. Они ему были неинтересны. Тем труднее было ему вообразить, какой толк студенту академии, у которого есть занятия и получше, упражняться в насмешках над беспомощным соучеником.
Конечно, ему не приходилось пользоваться одним лишь воображением. Он по крупицам собирал их поверхностные мысли, мысли их друзей. Маленькие картинки Расемона просеивались и по кусочкам составляли биографии.
Поначалу было трудно, потому что он сопротивлялся пониманию – он, скорее, презирал бы их – но, познав раз несомненно простую истину, он быстро проникся ее духом.
Фатима Кристобан, например, та, что насмехалась над ним так жестоко третьего дня, была "поздней" и не проявляла свое пси до тринадцати лет. Выросши как нормал, она скучала по миру обычных людей, ей было неуютно в академии и глубоко противны все, кто рос в звеньях, особенно в Первом.
Однажды Бретт и другие проходили мимо и помахали ему. Фатима была тут – как раз мазала его губной помадой – и заметила их. Ее сжатые губы идеально соответствовали внезапному всплеску гнева в ее мыслях.
Нет, не только его ненавидела Фатима.
Джеффер Повиллес. Он хотел бы иметь мужество сделать то, что сделал Эл. С другой стороны, он знал, что у него кишка тонка, и если он не может, то не имеет права на существование тот, кому удалось.
Джири Белден. Ему нравилась беспомощность. Это уменьшало его собственное ощущение беспомощности.
Простая истина заключалась в том, что в дураках оставались они. Все, что они проделывали, каждое оскорбление, было просто новой деталью в мозаике Эла, новым инструментом, которым он мог их анализировать.
Однажды проанализированное, ничто не могло оставаться столь же угрожающим. Они стали для него жертвами; но не от его руки, а от их же собственных. Он обладал силой познать их, и это, определенно, была огромнейшая сила.
Вечером уроки Бея продолжились. Это не были уроки, какие он получал раньше. Бей преподносил их в виде фильма, или притчи, или поэмы, или картины. Многозначительность выбора часто ускользала от Эла на день или больше. Но в итоге каждый кусочек был как кривое зеркало, отражающее какую-то его собственную мысль, мысль, влекущую выводы, к которым он бы никогда не пришел самостоятельно и с которыми иногда не был согласен. Он спорил с Джойсом, Ницше, Хайнлайном, Вольтером, де Картом, Блейком. Бей определенно питал любовь к великим мыслителям прошлого. Он и с Беем спорил тоже.