Смертельный любовный треугольник
Шрифт:
Почти шесть лет он жил в рабочем общежитии.
Почти шесть лет, изо дня в день, Егор показывал чудеса мастерства и искусности на токарном станке; если надо, оставался во вторую смену; если надо – работал в выходные дни. Давно привыкли к его фанатизму, давно забыли, что когда-то – и довольно долго – принимали его за чужака, за чокнутого философа, за «маменькиного» сынка, даже за пришибленного идиота, – за кого только его не принимали! – а он, стиснув зубы, работал. Он работал так, что многие всерьез думали: уж не чокнутый ли, в самом деле, рядом с ними? Он не обращал внимания. Ему надо было, чтобы они забыли, кто он и откуда пришел, чтобы они не только признали его за своего, но чтобы и действительно он стал им своим, и долго, очень долго шла эта изнурительная борьба гордыни со смирением, самолюбия с правдой. Когда его признали наконец своим? Нет, не через год, не через два и не через три года. Может, лет через пять только
Однажды он вполне отчетливо осознал: после работы ему никуда не хочется идти – ни в общежитие, ни в город, и если бы можно было, он бы продолжал работать и во вторую, и в третью смену; вообще никуда бы не уходил с завода. Эта мысль и удивила, и насторожила его. Насторожила потому, что, значит, опять в душе появились признаки раздвоения, которого в принципе не должно быть в рабочем человеке. Он – рабочий – единственное существо на земле, которое вправе не только гордиться собой, результатом своего труда, но и вправе не знать мучений раздвоения личности.
Чтобы чувствовать себя рабочим, Егор должен был жить, как все его товарищи; вот почему, когда после работы пили, он пил вместе со всеми; когда отправлялись в баню, ездили в дома отдыха, играли в карты, ходили на танцы, любили первых попавшихся бабенок, – он делал все так же, как все, а если бы не делал, его никогда бы не признали своим и никогда бы он не смог полностью раствориться в рабочей стихии; раствориться нужно было еще и для того, чтобы перестать принадлежать себе.
Да и женщины, которые с определенного времени начали бывать с ним все чаще и чаще, эти женщины были похожи, как близнецы, и не потому, что действительно походили одна на другую (о, внешне все они, к счастью, были очень разные!), а потому, что смотрели на мир, на мужчин и свое место в жизни совершенно в одинаковой плоскости. Если ты работяга, значит – тебе главное заманить меня к себе в комнату, хорошенько выпить и посильней напоить меня, говорить грубо и нагло, можно и материться, потом затащить в постель, сделать все быстро, без нежностей и всяких там ласковых слов, хлопнуть смачно по ядреной заднице и отныне считать тебя готовой на это дело в любое удобное для обоих время. И женщина подыгрывает мужчине, она своя в доску, тоже шумная, грубая, пьяная, если нужно – бесстыдная, раз тебе так хочется; и подыгрывает потому только, что по-иному к мужику не подберешься, не войдешь в его жизнь и не станешь ему нужной. Не хочешь, как хочет он? – останешься совсем одна, и жизнь растопчет тебя, размозжит на кресте одиночества. И женщина подыгрывает, теряет себя, свое лицо, голос, нежность, но теряет не понапрасну: в любом случае ей главное – стать тебе нужной, а потом захомутать, заарканить тебя покрепче, женить на себе, и тогда, конечно, отольются кошке мышкины слезы. Сколько их, этих рабочих семей, повидал за шесть лет Егор – и везде одно и то же: крики, грубость, склоки, драки, пьянки, измены… С тремя такими женщинами едва было не соединил судьбу и сам Егор, но что-то в последний момент останавливало его. А не должно бы останавливать, если бы он в самом деле растворился, как мечтал, в рабочей среде до последнего донышка. Люська-контролерша, последняя его любовь, кричала ему в подъезде общежития, кричала громко и нахраписто, чтоб все слышали:
– Пидар ты, а не мужик! Другой бы убил бабу, застань ее с другим, а этот – с цветочками лезет. Тьфу!
Было дело, застал Люську с товарищем по комнате, с цветами как раз пришел, – ну, что было делать? По обычному сценарию – мордобой устраивать, а он спокойно хризантемы на кровать положил.
– Поздравляю, – говорит, – от всего сердца! – И вышел.
Плюнул в душу – вот что он сделал, – уж не чужак ли в нем проснулся? Свои так не поступают…
И
Если не в философии, не в словах, не в понимании мировых законов истина – то и в создании материальных ценностей истины тоже самой по себе нет!
Одни болтают, другие работают, но ни те, ни другие не есть истина. Все люди – ложь, каждый несет в себе отраву и суету, гордыню и самолюбие, обольщение и обман. Человек не стал еще человеком, а уже предъявляет миру непомерный счет, оставаясь в духовном своем развитии на уровне неандертальца. Кто я сам? – спросил себя Егор. И ответил: неандерталец. Но неандерталец, который осознал это. Я чувствую себя обманутым, потому что люди, и те, которые болтают, и те, которые работают, – полны самооболыце-ния, им кажется: они живут по правде и истине, потому что иначе и быть не может, а на самом деле о правде и истине говорить смешно, потому что они и людьми-то еще не бывали и не живали.
И то раздражение, которое испытывал Егор в последнее время к своим товарищам-рабочим (хоть и совестно было признаваться в этом даже самому себе), и тот стыд, который жег его, когда он был студентом университета и чувствовал себя пожирателем чужого богатства, бездельником и нахлебником, – теперь все это соединилось в нем в одно всепоглощающее чувство – чувство неожиданной и яростной ненависти к людям.
Ненависти за обман и самообман.
За грубость, глупость и неправедность жизни.
За ложь.
За то, что, какой бы человек ни был – добрый или злой, работящий или бездельник, он – далек от того, чтобы называться человеком.
Вот что случилось с Егором в двадцать шесть лет: он возненавидел людей!
Он ненавидел злых и тупых.
Но хороших и добрых ненавидел не меньше.
Хороший и добрый человек нейтрализует нас, не дает оценить себя адекватно тому, что делает, чем занимается, по совести ли живет (чаще всего плохо, лениво и трусливо живет) – оттого Егор с еще большей ненавистью и раздражением относился именно к внешне добрым и хорошим людям (которые как бы заранее предупреждают: «Мы вот такие, хорошие и добрые, не трогайте нас, не надо…
грех…»), а злые, тупые или негодяи – те хоть не претендовали на снисхождение, и Егор относился к ним, как ни странно, лучше, хотя и их тоже презирал и даже ненавидел… Всех ненавидел, всех не любил! – вот в чем странный фокус-то.
И вот так, в двадцать шесть лет, Егор неожиданно ощутил, что в своей нелюбви к людям он вполне может совершить какое-нибудь безрассудное преступление – просто взять и ухлопать человека, любого, который вызовет в душе именно эту реакцию – раздражение, презрение или ненависть к себе.
Как же так получилось?! – недоумевал он. Хотел правды и истины, труда и справедливости, а пришел вон к чему – к человеконенавистничеству. Как же так?!
Чуть с ума не сошел от этих размышлений, от явного парадокса и противоречия.
И, конечно, совсем не случайно, наверное, вспомнился ему в этой ситуации дед Савелий, который долгие годы жил отшельником, прятался от людей в лесниковой избушке километрах в двух от небольшой деревушки Красная Горка, жил угрюмо, молчаливо и таинственно. Да и прозвище у него было странное – Азбектфан. Может, и с ним творилось нечто похожее, что происходит сейчас с Егором?
Да, да, чтобы любить людей, прощать и понимать их, надо жить вдали от них, на расстоянии, – надо испытать себя… Нет, даже не так. Просто каждый человек, прежде чем судить да рядить людей, должен вначале стать самим собой, найти себя, определиться, а для этого не миновать жизни в одиночестве и сосредоточенности на самом себе, чтобы научиться жить в ладу и в мире с собственным сердцем. Только тогда, может, наполнится светом и пользой душа, наполнится пониманием и спокойствием, а когда наполнится – тогда и нужно, и можно идти к людям.