Смог
Шрифт:
Он видит её постылый профиль, стылый взгляд, мерно жующие челюсти её. И не помнит, когда же и при каких удручающе злополучных обстоятельствах смог он полюбить его, этот профиль… и смог ли.
— Софочка, — произносит он, — ты не могла бы не чавкать?
Супруга отвечает лишь одиночным утробным иком, молчит, но в её молчании Кольцов явственно слышит недовольство. Потом челюсти её снова начинают двигаться в прежнем режиме.
— Ты чавкаешь, как свинья сусолая, — нервно говорит он.
Это странное слово, соскочившее с языка на мгновение увлекает его внимание: откуда оно взялось?
— Ты знаешь, что такое свинья сусолая? — спрашивает он.
«Дурак и не лечишься, — неразборчиво ляпает она в ответ словами по его нервам — влажно, с хлюпом, вразмазку, словно говном по стене в вонючем душе общаги, где прожили они первые восемь лет. — Разумел бы, чего говоришь-то».
— Если столько лет дрипать мою несчастную голову, останется ли в ней хоть что-нибудь, способное к разумению? — с унылой жалостью к себе возражает он.
«Умн… умх… хрым…» — доносится в ответ. Это она грызёт попкорн, остекленелым взглядом буравя ботексное мурло очередной тупорылой «звезды».
— Софочка, мокрощелка моя, давай хоть поебёмся, — осторожно просит Кольцов.
Он знает, как нужно подъезжать к этой бабе. Быть требовательным мужиком — этот номер с ней не пройдёт, не даст и понюхать.
«Да, — слышит он, — ты только и знаешь, что буравить мне организм».
— Софочка, — лепечет Кольцов, — милушка моя, ну зачем же так вульгарно!
«Да пошёл ты!» — извечный призыв, который давно высверлил в его черепе дыру, через которую уносятся хлипкие надежды на то, что однажды вдруг всё снова станет хорошо.
— Дай же мне, дай, сука! — не удерживается он. — У меня яйца скоро лопнут.
И он хватает её за халат, тащит в спальню и роняет на кровать. Ложится рядом, подрагивая от похотливого отвращения. Странное чувство, но иначе его не определишь — это именно похотливое отвращение. Жадное и одновременно хладнокровное желание обладать, не касаясь. Не кусаясь. Не погружаясь в эту хлябкую плоть. Но он должен кончить, сейчас, немедленно.
От супруги исходит тонкий странноватый запах. Он божествен, изыскан, волнующ, иррационален, щекотлив и глубоко контекстуален, как сразу определил Кольцов. Из уха, которого он касается быстрым скользящим поцелуем, доносится не душноватое рокфорное амбре невычищенной серы, а острый аромат поза-позавчерашней сардельки. И под мышкой у неё, в сумраке невыбритых волос, гнездится не привычный кисловатый душок пота, а стойко пахнет кротовьей норой. Новый дезодорант? Нет времени выяснять это, потому что он неожиданно взволнован и настроен взять её немедленно, нахрапом, жёстко и бессистемно. И рука его уже скользит по её животу вниз, по спутанным ржавым кущам, по — чёрт возьми эту фригидную суку! — невзрачно сухой промежности, и сложным усилием разводит в стороны тяжёлые бёдра.
«Пфффф…» — издаёт жена тихий долгий звук, будто пускает шептуна.
«Ах ты дрянь! Протухла, что ли?» — думает он, долгим протяжным взглядом созерцая её лицо. Потом принимается обследовать тело в поисках маркировки. Начиная с пятки, подразумевая почему-то, что именно там она должна находиться. И именно снизу вверх продолжает обследование, не найдя маркировку ни на одной, ни
На синем штампике значится: «Изготовлено 11.04.19ХХ. Годен до: 10.04.20ХХ».
Если верить маркировке, жена просрочена вот уже три дня. А значит её консумация может стать единственным и последним актом риска в его скупой на адреналин жизни. Тем не менее, он, сопя, взгромаздывается на неё и кое-как внедряется в резиновое сухое нутро её, бывшее некогда лоном, и целует резиновые сухие губы, что когда-то медоточили, и поглаживает свалявшиеся в колтун иссохшие волосы, и сопит, и постанывает временами, не от удовольствия — от дискомфорта, причиняемого сухим влагалищем. А потом, так ничего и не добившись, не получив ничего, кроме жжения в головке, обессиленно лежит рядом и вспоминает, как обхаживал её тридцать лет назад — юную насмешницу, трепетную любовницу, тонкую, зябкую, ароматную, нежную, отзывчивую, сладкую, с таким сочным влагалищем, что, казалось, была она готова всегда и всюду.
— Соня, — стонет он, заходясь в пароксизме ностальгии, — Сонечка!
И плачет безнадежно и, весь в слезах, дрочит в постылом холоде простыни.
Тракт
Утро выдалось морозным и светлым — воистину Пасхальным. Поскрипывал колодезный ворот, позвякивала цепь; внизу плескала в утробу колодца из поднимаемого ведра студёная и чистая до хрустальности вода.
Никита подхватил обжигающую пальцы дужку оцинкованного ведра, отставил. Не выдержав зова солнечных зайцев, весело и ослепительно пляшущих на воде, плеснул себе в лицо леденящего колючего холода, крякнул, стряхнул с бороды блёстки-капли. Улыбнулся, щурясь на солнце, крякнул ещё раз — уже просто так, от ощущения тихой радости бытия.
Где-то совсем рядом пулемётной очередью застучал дятел, зачастил. Небо, лишь самую малость заиндевевшее облаками, висело нынче высоко-высоко, не достать. Поглядывало сверху, дразнилось прозрачностью такой, что вот-вот увидишь за нею звёзды, а то и лик Божий. Сосны, стоявшие вкруг хутора, за пасекой, не шелохнулись; ни пылинки снежной не упало с них — такое притихло по-над лесом безветрие. Уходящий меж дерев — к тракту — санный след поблёскивал на солнце отутюженной колеёй, звал за собой. Снегурка в стойле тоже чуяла этот вечный зов, вздыхала, перебирала ногами. Зайти надо к ней, родимой.
Далеко-далеко, на самом краешке, на пределе слышимости звонили колокола. Если бы не знал, что звонят они сейчас, так ни за что не услышал бы. Это в Ерохино, Константиныч, благослови его Господь, звонарь тамошний, Пасху Великую славит.
Пасха!.. Воистину воскресе!
Лепота! Жить, жить, жить! Каждый день, каждую минуту проживать, чувствовать, любить! Это ли не счастье.
Поскрипывая снегом, специально ещё приелозивая подошвами для пущей скрипучести, прошагал он к конюшне.
— Застоялась, касатушка моя! — окликнул отворяя дверь.