Смотри на меня
Шрифт:
– Да, у меня получилось перевестись к нему, чтобы мы были вместе.
– А потом заболела твоя мама.
Ханна вздохнула и сразу как-то постарела. Так отражаются на нас тяжелые переживания. Иногда, когда я смотрел в зеркало, то видел у себя такой же взгляд.
– Тэйлор уехал в университет, а я осталась заботиться о маме. Он сказал, что будет верен мне, но я не поверила. Он обещал, но я знала, что такого просто не бывает. Ведь учеба – это бесконечные вечеринки, искушения, особенно для спортсменов, а он был звездой. Он даже опустился на колено и сделал мне предложение
– И он оказался верным, да?
Ханна кивнула, потом улыбнулась, а потом рассмеялась. У нее был теплый смех женщины, которая любит своего мужчину и сделает для него все, жизнь отдаст, если нужно. Это не та романтическая любовь, которую показывают в фильмах, или рациональная любовь Сэма и Барбары Гэллоуэй, это было настоящее чувство. В горе и в радости, в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии.
– Да, он был верен. Он хороший, Уинтер. Слишком хороший для меня.
– Ты недооцениваешь себя. Ему нужна ты точно так же, как тебе нужен он.
– А вам кто нужен?
– Дело не в этом, – рассмеялся я.
– А в чем?
– Кто меня сможет вытерпеть?
Я снова засмеялся, но Ханна была серьезной. Она смотрела на меня с выражением лица, в котором была жалость и грусть. Казалось, она видит меня насквозь, видит мои желания. Прежде чем она успела вымолвить слово, я опередил ее и сказал:
– Я хочу знать, что скрывал ото всех Дэн Чоут.
– Откуда вы знаете, что он что-то скрывал?
– Потому что мы все что-то скрываем – ты, я, все.
– А вы что скрываете, Уинтер?
Ханна не сводила с меня глаз, и тишина с каждой секундой становилась все более напряженной. Она не просто ждала ответа, она его требовала. Я подумал о том чувстве вины, которое пронзило меня вчера, когда она в шутку сказала, что сочла меня серийным убийцей. Потом я вспомнил отца, как он лежал привязанный к тюремной каталке и как убил меня последними своими словами.
Она все еще смотрела. Я все еще молчал.
– Дэн Чоут что-то скрывал, – наконец сказал я. – Надо понять что.
47
Мы начали с нижнего этажа. Ханна взяла на себя кухню, а я проверял гостиную. Мне было слышно, как она открывает шкафы в соседней комнате. Она старалась производить как можно меньше шума, но в кухне это непросто, потому что кругом металл.
В гостиной ничего не изменилось с того момента, как умерла мать Чоута. Везде были цветастые рисунки – калейдоскоп розового, фиолетового, желтого и зеленого, от которого у любого через полчаса заболит голова. В книжном шкафу стояли сотни ярко окрашенных фарфоровых статуэток животных и людей. Книг в нем не было, как и места для них. Я провел пальцем по одной из полок – ни одной пылинки.
Одна книга здесь все же была – большая потрепанная Библия лежала на журнальном столике, до которого можно было дотянуться, сидя в единственном в этой комнате кресле. Она была в черной потрескавшейся кожаной обложке, которая за долгие годы стала темно-зеленой. Золотой лепесток давно стерся, вокруг букв были черные тени. Этой Библии могло быть и сто лет,
На одной стене висела репродукция «Тайной вечери» Леонардо да Винчи. На второй – большое распятие. Телевизора не было, зато было радио – увесистое, из шестидесятых годов. Я включил его, и тут же баптистский проповедник веселым крикливым голосом весьма требовательно спросил, впустил ли я уже Иисуса в свое сердце. Я тут же выключил радио.
Одно изменение в комнате после смерти матери Чоут все же сделал. Он нашел художника, который нарисовал ее портрет. Результат оказался почти таким же ужасным, как и цветастые шторы. Картина висела над диваном и была расположена прямо напротив кресла.
Учитывая размеры всей комнаты, портрет был поистине огромным: метр двадцать на метр. И изображение не могло вызвать никакой симпатии. Мать Чоута смотрела на мир так же сурово, как самые строгие ветхозаветные пророки. Я уже ощущал запах огня и серы.
Скорее всего, этот портрет заказал Чоут. Другого варианта просто не было. Обычно, если ты заказываешь портрет, ты просишь, чтобы тот, кого рисуют, выглядел хорошо – лет на двадцать моложе, без морщин и прочих несовершенств. Кто в здравом уме будет тратить деньги на что-то подобное?
Можно было предположить, что именно такой Чоут запомнил свою мать, а это многое объясняло. Она, конечно, не хотела бы, чтобы ее запомнили такой. Никто бы не захотел.
Мне было легко представить, как Чоут сидел здесь по выходным, слушал проповеди по этому старинному радио и читал Библию. И протирал пыль со статуэток под неодобрительным взглядом нарисованной матери.
Был ли он геем? Чем больше я об этом думал, тем вероятнее мне казался такой вариант. Если и был, то он спрятал эту часть себя так глубоко в шкаф, что она задохнулась бы под неподъемным чувством вины. Я провел в доме всего ничего, и мне уже казалось, что на меня падают стены. А каково прожить здесь всю свою жизнь?
Я сел в кресло. Рядом с Библией – четко параллельно – лежал блокнот. Параллельно блокноту лежала ручка. Библия, блокнот, ручка были выстроены в один идеально ровный ряд. Посредине верхнего листа блокнота – как раз на месте потенциального сгиба – отпечаталось единственное слово: извините. С маленькой буквы, без знаков препинания.
История продолжала разворачиваться, в ней появлялись все новые детали. Комната провоцировала чувство вины. Вина была написана большими буквами на страницах этой большой и старой семейной Библии. Один взгляд на портрет мог бы заставить ни в чем не повинного человека признаться в грехах, которые он никогда не совершал.
Я все никак не мог понять, в какую же сторону меня хотел развернуть убийца, куда завести.
Чоут провел свои последние часы именно в этой комнате. Он ходил взад-вперед, думал, снедаемый чувством вины. Он, наверное, даже вытирал пыль. А потом, когда чувство вины стало невыносимым, он сел, написал предсмертную записку, аккуратно ее сложил, засунул в нагрудный карман и поехал на старый нефтеперерабатывающий завод.