Смотри, я падаю
Шрифт:
В самолете есть вай-фай, они летят норвежской авиакомпанией Norwegian. Она посылает СМС папе.
«Спасибо, что отпустил меня».
И одно сообщение маме.
«Спасибо, что ты поддалась на папины уговоры».
Со своего места встает парень постарше, он явно не из группы провинциалов. Высокий, худой, четкий подбородок, симпатичный, very now [45] , когда никому не нужны накачанные мачо. Он идет по проходу между креслами, глядя на нее. В руке
45
В духе времени (пер. с англ.).
– Я слышал, что вам ничего не продали, – говорит он. – Ты, я имею в виду всех вас, можете взять мое. Оно уже выдохлось, но эффект есть.
Они купили самую большую кровать, на которую хватило денег и места в комнате окнами во двор. Купили за несколько лет до появления Эммы. Они точно знали миг ее зачатия. Это было после обеда у друзей в пригороде Эншеде, после ссоры в такси по пути домой, дурацкой ссоры ни о чем, когда они, наконец, замолчали, смущенные и пьяные, проехав по мосту Сканстуль, и желтый свет фонарей скользил по стеклам машины и их усталым опухшим лицам.
Эмма лежит на кровати. Она спит, ей уже год, она одета в белую ночную рубашку, переходившую из поколения в поколение по линии Ребекки. Хлопок рубашки тонкий, как флер первого облачка перед ненастьем.
Тим ложится в кровать, осторожно придвигается поближе к дочке. Хочет погладить ее покрытую пушком голову, но боится ее разбудить. Его рука такая грубая и такая большая. Больше всего ее лица, линии которого соединяются в такую гармонию красоты, какой ему никогда не понять и не уловить. Она дышит, дрожат розовые сосудики на розовых веках. И он думает обо всем том, что этим глазам предстоит увидеть.
Из кухни доносится осторожный шум. Две кастрюли ударяются друг об друга, металл об металл, вздрагивает уголок рта Эммы, но она не просыпается.
Ребекка чуть неосторожно бросает скальпель в почкообразный лоток, и этот звук удара лезвия о нержавеющую сталь вызывает в памяти звон кастрюль в кухне много лет назад. Возвращает ее в темноту, в воспоминание, как она тогда смотрела в прихожую, на чистый деревянный пол, потом в спальню, где отец и дочь лежали рядом. Взгляд Тима прикован к Эмме, светло-зеленые листья клена машут в окно.
Она смотрит на настенные часы. Ночь. Молодой мужчина на операционном столе, ножевая рана в живот, перфорированная почка, которую надо удалить. Но и с одной почкой он может жить сто лет. Ни сломанных рук, ни проломленного черепа, когда кого-то швыряют в ярости на радиатор.
Ребекка смотрит на глаза других медиков, виднеющиеся поверх зеленых хирургических масок. Глаза уставшие. У анестезиолога очки в модной толстой оправе, он морщит брови, когда в операционной раздается резкий звук удара скальпеля о лоток.
– Sorry [46] .
Она поднимает руку, ей молча вкладывают другой скальпель, ни о чем просить не надо.
Худдинге,
Кровь течет из раны на спине. Кровь Эммы.
46
Извините (пер. с англ.).
Запах железа и еще живых внутренностей, крови, которая быстро меняет цвет от ярко-алой до темно-бордовой, теряя кислород. Дыхательная маска на лице пациента, от нее – толстый серый шланг к аппарату у стены, и дальше тонкая трубочка для дыхания. Все это соединяется со встроенными в стены и скрытыми за обоями кислородными трубами, которые, как капилляры, пронизывают всю Каролинскую больницу. Главные «легкие», гигантские цистерны с кислородом, закопаны в землю под сотнями других комнат.
– Ребекка, ты как, в порядке? – спрашивает Анна, одна из операционных сестер. Голос Анны возвращает ее обратно, к скальпелю. Он блестит в свете бестеневой лампы, попискивают сигналы кардиостимулятора, пациент дышит ровно, пульс под контролем.
– Я в порядке.
Она входит скальпелем в область поражения разрезанной надвое почки, которую предстоит удалить. Она знает, как это делается, много раз проводила такие операции, некоторые вещи превращаются в привычку. Другие нет.
– Работаем.
«Спасибо, что ты поддалась на папины уговоры».
Давай без этих неожиданностей, Эмма. Не сейчас. Не под руку, дай мне спокойно провести операцию, удалить почку, зашить и прижечь сосуды, дать ему новый шанс разрушить свою или чужую жизнь.
Твердой рукой она осторожно выделяет две артерии и меняет скальпель на электрокоагулятор.
– Надо было выпить два двойных эспрессо перед этим, – говорит анестезиолог охрипшим голосом. – Как чувствовал.
Она не вернется. Эммы больше нет.
Они стоят дома в квартире, Тим и она, кровать за ними пуста, ей хочется прокричать ему эти слова, но она не в состоянии их даже прошептать. Может только молчать. Это молчание, как маска на ее лице, удерживающая слова.
Ссоры перестали быть громкими. Они стали беззвучными. Как сейчас, когда они стоят друг напротив друга в кухне, где они вместе ели, где гремели кастрюли и куда заползли муравьи, пока они были в отпуске на Корфу.
«Ее нет уже больше года, – хочется ей сказать. – Ее больше нет совсем, Тим, тебе пора с этим смириться. Ее забрало себе море», – и он чувствует, что она это думает. Все его существо противится этому, не желает мириться. Ничто в нем больше не думает вместе с ней, как она, не живет так же, как она. У них общая скорбь, но их общее горе их разделяет. Его беда – это совсем другой континент, другой язык. И тут она произносит эти слова, на их языке, продирается сквозь маску молчания, звуки вибрируют в его ушах.