Смотри, я падаю
Шрифт:
Она позвонила.
– Мы развелись. Ты что, не понял?
– Еще не развелись. Только подали заявление. Срок не истек.
– Какая разница.
– Кто он?
Она рассказала, рассказала, что это началось вскоре после того, как он уехал, за два месяца до того, как они подали бумаги на развод, что это, черт подери, ее личное дело, с кем она хочет быть, он больше не имеет права ни на какое мнение на этот счет.
– Ты его любишь?
– И это тоже тебя больше не касается.
– Скажи, что ты его любишь.
– Тим, ты что, не понимаешь больше
– Вы пытаетесь завести ребенка, я понял. – Он швырнул в нее эти обжигающие слова, где каждый слог был капелькой серной кислоты. – У тебя будет ребенок от этого проклятого клоуна. Кто он, черт возьми?
– Ты закончил?
– Я все сказал.
Опять пошел дождь, пока он стоял с телефоном в руке возле железного забора, низкие серые тучи ползли над его головой, холодные капли текли по щекам. Он вышел на велосипедную дорожку, чуть не попал под колеса, успел отскочить в последнюю секунду, подумал, что бы сказала Эмма – вот об этом, о том, что он стоит под дождем, потрепанный, мокрый и одинокий, занимаясь самым грязным из всех ремесел.
Он поехал к Милене. Разбудил ее. Они сначала молча посидели на краю кровати. Потом занимались любовью. Долго и бесшумно поначалу, потом все яростнее и громче, и она не просила у него признания в любви.
Как человек может измениться на глазах.
Тим смотрит на Петера Канта, сидящего по другую сторону стола. Они сидят в столовой. Тим держит письмо в руке, он спросил, знает ли Кант, кто мог послать ему это письмо.
– Не имею ни малейшего представления. Но это должно быть правдой, иначе какой смысл посылать мне такое письмо?
На темной столешнице перед Тимом лежит фотография жены Канта. Наташа, светловолосая полька с ясными зелеными глазами и скулами, будто созданными для того, чтобы их осторожно гладили. Наверняка была моделью в своей предыдущей жизни, как минимум лет на двадцать пять моложе Петера Канта, но не так чтобы совсем юная.
Петер Кант видит, как именно Тим смотрит на фото, анализирует, и тогда-то он и начинает меняться: от уверенного в себе мужчины к растерянному, к такому, который знает, что никакие деньги в мире не в состоянии удержать женщину, если она твердо решила уйти. От успешного мужчины, у которого было больше удач в жизни, чем можно пожелать, к тому, до которого, кажется, начинает доходить, что он заграбастал больше, чем может удержать. И все дело в такой банальности, как любовь к женщине намного моложе себя.
– Это не то, что ты думаешь, – вмешивается он в мысли Тима. – Мы любим друг друга.
Вы все это говорите. Все пожилые мужчины, которым изменяют молодые жены. И неважно почему. Это происходит на Мальорке каждый день. Молодые женщины, которым надоели подстегнутые виагрой половые акты, надоели животы с запорами, мозги и тела, которые нуждаются в отдыхе скорее, чем в тусовках, обвисшая кожа на предплечьях вместо крепких и мускулистых рук. И в конечном счете их ничто уже не может удержать, никакие брачные контракты. Они и уходят, убегают в то, что будет остатком их жизни.
– Я тебе верю, – заверяет
Взгляд Петера Канта становится жестче.
– Ты что-нибудь замечал? Может быть, она вела себя иначе в последнее время? Слишком много времени у телефона или ее не было дома в необычные часы? Или она вдруг регулярно стала посещать врача, салон красоты или еще что-нибудь подобное?
Петер Кант качает головой:
– Нет.
В саду снова заработала поливалка. Тим оборачивается, и Кант, кажется, замечает некоторое недовольство в его взгляде, когда они снова смотрят друг на друга.
– Это же просто вода.
– Которой и так не хватает.
– Тебе есть до этого дело, до этой воды?
– Мне нравится делать вид, что меня беспокоит хорошее дело.
Это правда. Тиму наплевать, поливает немец свои газоны или нет, но высокомерие богачей по-прежнему пробуждает в нем нечто, и ему это нравится. Это нечто – чувство принадлежности к коллективу, к реальности, которой все люди вместе стараются дать определение.
Петер Кант моргает, и глаза его наполняются желанием быть честным. Расчетливая такая правдивость. Делец собирается играть открытыми картами, потому что это идет на пользу делу.
– Я специально попросил, чтобы послали тебя, – признается он. – Я знаю историю про твою дочь. Я знаю, что это такое, я знаю, что это значит, потерять ребенка.
Он говорит об Эмме как о мертвой, Тим близок к тому, чтобы броситься на него через стол, бить его башкой о столешницу. Ударить одной из бейсбольных бит, но что-то его удерживает, он хочет знать, что скажет немец.
– Не сердись только.
– Говори, пока я не передумал.
– Моя дочь умерла от рака, – выговаривает он. – Ей было двенадцать, опухоль мозга.
– Мои соболезнования.
– Она умерла у меня на руках, – продолжает Петер Кант. – Это отдалило нас друг от друга, мою жену и меня. Как по-разному мы пытались справиться с горем. Я начал пить и несколько лет пил слишком много.
– Такое легко случается, – комментирует Тим.
– Теперь ты знаешь, что я тебя понимаю.
– Думаешь?
– Я читал про тебя, – продолжает Петер Кант. – Ты не один такой.
Я один. И она не умерла, как твоя дочь, думает Тим.
– Как ее звали? – спрашивает Тим.
– Сабина.
Когда он произносит имя дочери, с ним снова происходит перемена. Петер Кант выглядит более старым и усталым, в его взгляде грусть. Скорбь не только об умершей дочери, но и фундаментальное разочарование в жизни. Но есть в нем и желание сопротивляться. «Я отказываюсь соглашаться на меньшее, чем хотя бы мгновение счастья», – говорит его взгляд.
Затем они произносят все те слова, которые полагается произносить. Специально для того, чтобы не говорить о том, что встало между ними, чтобы постараться не понимать и не чувствовать того, что произошло. Потому что, если они это вдруг поймут, то им больше не останется ничего, кроме дыхательного рефлекса, которому придется подчиняться до тех пор, пока тело не откажется дышать.