Смута в Московском государстве
Шрифт:
Так обстояло дело, когда во второе воскресенье после Пасхи сего 1611 года королевские воины в Москве снова были осаждены московитами и ежедневно стали происходить такие большие стычки, что священникам и цирюльникам дела хватало. От всего полка немцев и воинов других национальностей осталось только 60 солдат. Кремль уж давно сдался бы сам из-за голода, если бы господин Иван-Петр-Павел Сапега в день св. Иакова этого же года не выручил его, с ловкостью пройдя Белый город, занятый московитами, и доставив в Кремль, кроме прочего провианта, 2000 караваев хлеба. В отсутствие господина Сапеги, отправившегося в загон, московиты осадили и взяли Девичий монастырь, расположенный в полумиле от Кремля и занятый нашими, и этим отняли у наших все ворота, которыми еще можно было пользоваться, так что ни войти к ним, ни выйти от них не могла даже собака или кошка, отчего им пришлось очень страдать.
Когда же господин Сапега занемог тяжкой болезнью, от которой он и умер, их снова выручил в день св. Варфоломея военачальник польской короны в Лифляндии господин Карл Ходкевич (посланный его величеством королем польским и пр. в Москву с несколькими тысячами испытанных
Боже праведный, коему все подвластно, положи в милости своей конец этим долгим кровавым войнам и окажи такую милость, чтобы эти закоренелые египтяне отступились от своего идолопоклонства и обратились к истинной, праведной вере Христовой, признали и осознали свою вину н греховность, покаялись перед господом Богом, утихомирились и успокоились и служили своему королю вернее и покорнее, чем прежде.
Да сбудется и свершится это всемогущею волею божией во славу и хвалу его пречестного имени, на распространение его святого слова божия, на умножение и благо всего христианства, особенно же на утешение всем живущим в этой стране, еще уцелевшим в столь тяжких войнах бедным христианам (среди которых, увы, и мой старший сын, по имени Конрад Буссов, и некоторые другие близкие родственники, которые, как упоминалось выше, приехали из Лиф-ляндии в правление Бориса Федоровича), ради возлюбленного сына твоего, истинного князя миролюбия, Иисуса Христа Аминь! Аминь! Аминь!
ИСТОРИЧЕСКИЕ УРОКИ СМУТЫ
Сохранилось около 30 русских сочинений о Смуте начала XVII столетия и более 50— иностранных. Нам не удалось включить в книгу «Сказание» троицкого келаря Авра-амия Палицына, «Новый летописец», дневники поляков СтаниславаЖолкевского, Станислава Немоевского и Вацлава Диаментовского (его записки известны как «Дневник Марины Мнишек»), сочинение голландца Исаака Массы. Однако и того немногого что уместилось в этом томе, достаточно, чтобы понять, насколько трудна задача историка, взявшегося толковать события Смуты
Если история, как говорили древние, должна быть учителем жизни, посмотрим, какие уроки мы извлекли из Смуты. Образы ее героев в XIX столетии как часовые стояли на страже русской государственности, удостоверяя общенародную преданность дому Романовых: крестьянин Иван Сусанин, отдавший жизнь за царя, «говядарь» (мясник) посадский человек Кузьма Минин и благородный князь Дмитрий Пожарский Им предстояло сыграть свои роли и в той драме исторического самосознания, которая сопровождала революцию. Опера Глинки, прославляющая подвиг Сусанина, сначала шла в Пролеткульте как музыкальное представление «За серп и молот», а в репертуар Большого театра вернулась в 30-х годах с новым либретто Городецкого, где Сусанин спасает не будущего царя Михаила Романова, а огромную Москву от крохотного опереточного отряда поляков. Минин и Пожарский, как символ демократического единения
Буржуазная наука пришла к пониманию Смуты как комбинации двух процессов: политической борьбы за власть между родовой аристократией и дворцовой знатью и социально-экономической борьбы за землю и рабочие руки, приведшей к закрепощению трудовой массы и выходу крепостных на новые земли и в казачество. Однако прежние исторические описания Смуты В. О. Ключевского и С. Ф. Платонова были заменены тезисами М. Н. Покровского, смотревшего на события начала XVII века как на «крестьянскую революцию». В 1931 году Сталин в беседе с немецким писателем Эмилем Людвигом особо выделил «восстание Болотникова», но, явно споря с Покровским, не употребил слово «революция» и не сказал слова «Смута». И под влиянием этой оценки в тогдашних научных трудах противоречия целого исторического периода 1598—1613 годов были сведены лишь к одному выступлению низов под руководством холопа Ивана Болотникова4. Сам термин «Смута» был объявлен буржуазным и исключен из работ историков.
В конце 30-х годов, под влиянием антипольских настроений и в преддверие скорой мировой войны, появились исследования, где беды России объяснялись иностранным вмешательством, а действия польских и шведских отрядов в начале XVII века получили название «польско-цшедской интервенции». Так вместо прежней схемы Ключевского — Платонова возникла новая, объясняющая все потрясения Смуты социальной борьбой угнетенных против закрепощения, примиренной общенародным выступлением против иностранных интервентов.
Неполнота этой концепции очевидна: она развивает лишь один тезис Ключевского («Смута, питавшаяся рознью классов земского общества, прекратилась борьбой всего земского общества со... сторонними силами»), но не указывает причин всеобщего расстройства общественной жизни. То, что в истории предстает единым потоком событий, разделено на два ряда явлений, и многое, не соответствующее новой схеме, отброшено — например, борьба за власть в верхах, история казачества, религиозный кризис. Не вполне ясно, почему Смута началась на фоне экономического подъема 90-х годов XVI века и успехов внешней политики. А главное — объяснение Смуты как комбинации крестьянской войны и интервенции не отражает динамики исторического развития; Смута оценивается не как этап роста, а как досадная помеха развитию государства, как будто восстановление центральной власти после «смутных времен> означало простое восстановление политических порядков державы Рюриковичей. Подобная внеисторическая концепция Смуты хороша лишь как «политическая гимнастика» (Ключевский) и совсем не похожа на ту действительную Смуту, что на столетия вперед предопределила исторический путь России.
Англичанин Джером Горсей, поражаясь размаху владений Ивана Грозного, заметил, что «они едва ли могли управляться одним общим правительством и должны бы были распасться опять на отдельные княжества и владения, однако под его (Ивана IV.— А. П.) единодержавной рукой монарха они остались едиными». Смута стала испытанием крепости этой власти; вновь после призвания варягов и образования Московского государства она поставила вопрос о роли государственного начала в истории народа. Удивительно в нашем политическом быту это обратное отношение «ускоренного внешнего роста государства» и развития «народных сил», когда упрочение центральной власти не означалоблагоденствия подданных, а, наоборот, тянуло из них все жилы — «государство пухло, а народ хирел», как писал Ключевский. Успехи правительства Бориса Годунова опирались на крайнее перенапряжение народных сил, увеличение «государева тягла» и не могли не привести к взрыву. Падение Федора Годунова и последующие жертвы, принесенные для восстановления центральной власти, показали, с одной стороны, насколько эфемерными были успехи государственного строительства при Иване IV, когда вместо действительного государства существовала лишь «мечта» о государстве (К. Д. Кавелин), и с другой стороны, сколь крепки уже стали «связи национальные и религиозные», сохранившие целостность России, когда «надломились политические скрепы общественного порядка».
«Национальные и религиозные связи» являются важнейшим содержанием русских сочинений о Смуте. Их авторы — монахи («Мы обязаны монахам нашей историею»,— как заметил Пушкин2), ратники и приказные дьяки, вовлеченные в мощный человеческий поток, принужденные пройти по самой быстрине и выброшенные на безопасный берег. Записки о Смуте рождались в конце 10-х — в 20-х годах XVII столетия, когда пошатнувшиеся основы царства и пошатнувшаяся набожность были восстановлены, и все, произошедшее с Россией, казалось сном наяву3. Смута перевернула привычные представления. Если в прежней литературе русские князья реками проливали басурманскую кровь, то теперь собственные православные цари рекой проливали кровь своих подданных. «Царскогочина яблоко»— державу Российского царства,— «наслаждаясь властью», катали в руках и перебрасывали друг другу как мячик, Федор, юродивый и церковный звонарь на троне, худородный татарин Борис, монах-расстрига Гришка, трусливый увалень и клятвопреступник Василий Шуйский. Цари играли жизнью своих слуг, а те играли царями, «яко детищем», то «хватали за посох и позорили... много раз» и говорили, «чтобы сошел с царства», то терзали до смерти, ища награды у нового монарха. И самые знатные, опора государственного устройства, совершали поступки, означавшие самоотречение, не помня прежней меры своего слова, и никто не был равен сам себе: Шуйский дважды перед всем миром утверждал противоположные мнения о личности убитого царевича Дмитрия, Мария Нагая, безутешно оплакивавшая мертвого сына, без колебаний признала его в Самозванце. Во главе страны стояли теперь не прежние «земледержцы и правители», а «земле-съедцы и кривители», как горько посмеивался неизвестный автор «Новой повести о преславном Российском царстве».