Смута
Шрифт:
Власьев и во время обручения довел всех до отчаяния. Взять невесту за руку не смел, страшился. Уступил, уж когда терпение у кардинала иссякло, взял-таки Марину Юрьевну за ручку, обернув свою руку платком.
В одном был Власьев приятен и скор – подарки дарить. За десертом он вручил королю шесть золотых кубков, ей, государыне своей, – ковер, шитый золотом, и сорок соболей, шведской королеве золотой кубок и золотой разливальник, королевичу Владиславу четыре золотые рюмки.
А потом король танцевал с нею. Он был вдов. И она перехватила его нескромные взгляды за лиф. Не стыд пережила, но восторг. Она, матушкино равнодушие, была желанна королю!
Королевич
Марина Юрьевна поднялась с постели, ступила на лунную дорожку и закрыла глаза. Музыка гремела в ее крови. Танцевала, может, мгновение, но мгновение это вобрало в себя все полонезы, мазурки и куявяки, станцованные на балах.
В ушах ее вдруг прошелестел жаркий шепот отца:
– Марина, поклонись его королевскому величеству в ноги! Благодари за благодеяния!
И она, к ужасу Власьева, поклонилась, как приказывал отец, в самые королевские ножки! Король, впрочем, тотчас снял шляпу и поднял ее, царскую невесту.
– Марина! Марина! – Она очнулась, не в краковском Вавеле, а в ярославской избе. Перед нею стоял отец. – Что с тобою?
– Смотрю на лунный свет.
– Мы, Мнишки, – нежны сердцем. Луна и меня волнует до сих пор.
Серебряная голова отца светилась, словно нимб.
– Я здорова, отец. Ты напрасно беспокоишься.
Пан воевода что-то хотел сказать, но не мог собраться с духом. Видно, совет придумал лихое, из ряда вон. Марине Юрьевне захотелось обнять отца, погладить, но она была почти раздета…
– Батюшка! – сорвалось вдруг с языка немыслимое. – Батюшка, скажи ту речь, какую ты произнес в Грановитой палате в присутствии посла его величества.
Пан воевода удивился, но и обрадовался.
– Речь? Я произнес несколько речей…
– Скажи ту самую, где про двенадцать старцев, про северного орла, про Гефестиона…
– Ах, помню, помню! Ты только садись в постель, не остуди ножек своих.
Марине Юрьевне и впрямь сделалось зябко, она закуталась в одеяло и стала похожа на персиянку. Отец же принял позу, провел ладонью по лбу и заговорил вполголоса, но с каждой минутою все более забываясь, где он и перед кем ораторствует.
– Не по розам пришлось идти к престолу, не беспечно, нежась и роскошествуя, благодаря попечению Гефестионову, а сквозь тернии, шипы и крапиву. Уже не Гефестион, а само Всевышнее, небом и всем миром повелевающее, провидение Божие защитило его от мстительного врага и тирана Бориса.
Пан воевода уже раскатывал львиные рокоты, но Марине Юрьевне не хотелось вернуть отца из прошлого.
– Всемогущий Господь явил над нами свое милосердие, как над отроками в вавилонской печи, как над Даниилом среди львов, как над Иосифом, вице-королем и великим египетским старостой, брошенным в колодезь, как над Мардохеем против мстительного Амана. – Рука пана воеводы взлетала к потолку, подбрасывая самые значимые, самые проникновенные слова. – Господь Саваоф показал силу своей длани, тронув сердца поляков, которые тебя, унизительно скитавшегося в чужой стране, возвели на наследственный престол. Показал силу своей длани Тот, чьей столицей – небо, а земля – подножие, когда Virtute Divina польское оружие стало настолько страшно тирану, что, не будучи в силах дать отпор и сломать горсть польских солдат, встревоженные польским мужеством приверженцы Бориса, сто семьдесят тысяч Борисова войска, били челом тебе, наследнику монарха.
– Дальше, батюшка! Дальше! – прошептала Марина Юрьевна,
– Почтил тебя тот, перед кем двенадцать старцев слагают свои венцы, почтил тебя, как Давида, презренного безбожным Саулом, уложил Саул тысячу, а Давид десять тысяч. Тот, кто возносится на крыльях ветров, дал мощь и мужество тебе, монарх, против тирана, как бесстрашному Иуде Маккавею. Пусть видит созвездие семи, что не одна лишь воинственная Троя производит на свет Гекторов. Живые подобия Марса родятся в Польше, отважные Камиллы, Аннибалы, Фабии! Доказательством этого служат победоносные пальмы, доставшиеся тебе в удел, и неувядаемые лавры, которыми польский Ахат увенчал чело твое. Носи же долгие годы этот скипетр Северной державы, непобедимый монарх, царствуй с потомством своим и в грядущие века. Пусть твой северный орел обращается к Востоку, очищая его от басурманского полумесяца, и, подобно тому, как душа Ионафана прильнула к душе Давида, так и ты, непобедимый северный монарх, стань единственным Ионафаном моей отчизны Польши!!!
Пан воевода выбросил обе руки вверх, но слова иссякли, и он понял, как все нелепо. И эти воздетые к небесам длани, и этот восторг, эхом звенящий в его ушах. Он бросился к Марине Юрьевне зарыдать, но остановился и сказал тихо, испуганно:
– Ты знаешь… Я не хотел тебе говорить на сон… Однако ж и не сказать грех. Только что наши слуги нашли сверток с письмами…
– С какими письмами? – шепотом спросила Марина Юрьевна.
– От государя Дмитрия Иоанновича. Карла Дунайского, который подбросил сверток, тоже схватили. Клянется, что видел царя.
Марина Юрьевна словно умерла.
– Отчего так темно? – спросила она, не чуя себя.
– Луна зашла за облако.
– Значит, мое несчастье всего лишь затмение?
– Никто из наших не поверил пану Дунайскому.
Лжедмитрий Лжеиванович, лжегосударь, лжехристианин, лжерусский мылся в бане с утра и каждый день. Знать, было от чего отмываться. Может, и по зароку, по болезни, а может, колдуя. Светлее, однако, ни лицом, ни волосом не стал.
Нынче баня была истоплена для самых адских чертей, но Лжедмитрий полеживал на полке и, губасто ухмыляясь, глядел на придворного своего мойщика, у которого от перегрева глаза закатывались.
– Поддай пару, а сам – пшел! Очухайся.
Мойщик плеснул на камни ковш боярского меда и, спасаясь от пара, брякнулся на колени и пополз к двери глотнуть спасительного воздуха.
– Эй! – крикнул ему вдогонку Лжедмитрий. – Так русский я человек али не ахти русский?
– Другого такого парильщика во всем свете нет! Уж очень русский! – простонал мойщик и, не в силах оторвать от пола руки, башкой выдавил дверь наружу.
Лжедмитрий задергал кадыком, загыгыкал, икая, всасывая в себя обильную слюну. И смолк. Знал: смех у него отвратительный.
Закрыл глаза, положил руку на приплывшее к нему духовитое облако. Волосы от жара потрескивали, на голове и на груди, но ему было хорошо. Вытягивая в трубу тяжелые, красномясые губы, он подул на облако, гоня его в немилые сердцу Шклов, в Могилев, ибо других мест, других людей, перед которыми он мог выставить свое теперешнее величие, у него не было. Он плыл на своем облаке и, захлебываясь слюной, гыгыкал, представляя рожи Терешки-просвирника, попа Федора Сазоновича, его задоухоженной попадьи. Голяк на облаке. Ох, как вытаращатся. Лжедмитрий вострил свою мысль и не мог придумать ничего путного, как бы ему посрамнее нагадить на прежних своих хозяев.