Сны Флобера
Шрифт:
— А какова мораль?
— Не всё холодные числа в этом мире, мой друг! Есть ещё и цветы. В числах нет мистики.
— Ты хочешь сказать, что я такой бе — бесчувственный. У чисел тоже бывает жар.
— Да, жар холодных чисел… А для низкой жизни были числа, как домашний, подъяремный скот, потому что все оттенки смысла умное число передаёт!
— Ты н — не прав. Когда я решаю какое-нибудь уравнение, меня тоже охватывает жар, а — азарт, вдохновение…
— Но это другое. Числа не связаны с эмоциями. Разве они подвластны эросу?
—
Они замолчали. Феликс подобрал завядший цветок красной лилии, повертел его в руках, поднёс к носу, шумно втянул воздух.
— Увял, бедняга, — бесцветно произнёс он и, скрестив ноги, приложил лилию к своему заскучавшему, немного примятому от долгого лежания на камнях фаллосу. — Он увял, как бутон моей крайней плоти.
«Крайне прекрасной плоти», — подумал Владик.
Наверху заржала лошадь. Мальчики подняли головы.
— Ха — ха! Даже лошадь ржёт над нами. Она ржёт над нашими худосочными умствованиями, — сказал Владик. — Нам нужно всё наделить мыслью, каждое действие, каждую вещь, каждое слово. Разве мир есть мысль? Если так, то придётся согласиться, что ты, Феликс, всего лишь чья-то выдумка, чей-то вымысел.
— Верно, мы к — каждую минуту чей-то в — вымысел! — согласился Феликс, жонглируя камешками. Один камешек был черный, а другой белый.
— Сидит какой-нибудь сочинитель и сочиняет нас по своей прихоти. Он выдумал этот остров, эту бухту, этот день. Сейчас у него кончатся чернила, пересохнет тушь, умрёт фантазия, и неужели всё на этом закончится? Как печально!
— В таком случае мы н — навеки останемся з — здесь, в этом солнечном дне, вдвоём, будем лежать рука об руку, прижимаясь друг к другу…
— Ха — ха — ха! И конь будет ржать над нами.
— Нет, пусть сочинитель п — пишет дальше. Если у него высохнут чернила, то пусть пишет хотя бы п — помётом, что обронила сорока…
Феликс забросил камешки в море. Поднял голову: в небе, распластав крыла, парил ястреб. Он тоже попал в переплёт воображаемой книги.
— Нужно писать пенисом, ибо поэзия должна быть влажной. Кстати, в древней Иудее ослиные уши называли небесными, то есть священными. Почему тебя прозвали Феликс Ослиные Уши?
— Да пацаны эти — дураки! — с досадой произнёс Феликс. — Они говорят, что мой хмырь похож на ослиное ухо.
— И уши у тебя большие, как у Будды. Говорят, это признак ума.
Феликс ухмыльнулся. Его так и подмывало на откровенность, возможную только между близкими друзьями. Как-то ночью в интернате он рассказывал перед сном о трёх мушкетерах; мальчики — их было человек десять — слушали, лёжа в своих кроватях. Один же, вызывавший у него скрытое отвращение, тихонько подкрался и нырнул под его одеяло, сказав, что так лучше слышно. Феликс молча подвинулся, подавляя
Феликс все же не решился поделиться таким откровением. Тонкие же провокации Владика продолжались.
— Смотри, твой хмырь плачет, слеза выступила. Купается в лучах.
— Оплакивает свою невинность, — тяжко вздохнул Феликс.
Они хитро улыбнулись друг другу. Владик не ограничивал себя книжными познаниями и, как начинающий мужчина, предпочитал открывать истины собственным телом, а не умственными спекуляциями, как Марго. Собственно, этим он не отличался от Ореста.
— А — а! Феликс Ослиный Фуй! Вот его-то тебе стало жалко, а лилию нет. Она не удостоилась даже крохотного слова сочувствия. Между прочим, у древних греков всё было пронизано сочувствием, потому что во всём видели божественное присутствие, даже в частях тела. И слово у них было такое — philos — любимый. Они говорили: мои любимые глаза, мои любимые руки, моя любимая грудь. Такое же отношение было к природе — к травам, цветам, деревьям, рекам.
Владик дотронулся до всех перечисленных частей Феликса, потом перевернулся на живот, положив руки под голову. Подул ветерок. Его мысли облетели, как белоголовый одуванчик. Если Феликс слышал, как волны ритмично бьются о берег, то слух Владика был поглощён затишьем между всплесками волн…
Владик поднялся и пошёл к источнику. Он встал на четвереньки и начал лакать воду по — собачьи. В воображении Феликса нарисовалась картина, будто его товарищ припал к чреслам женщины, изображённой в пейзаже.
— Ты был похож на псеглавца, когда на четвереньках лакал воду из родника. У тебя аж уши шевелились…
— Что за твари такие?
— Это люди с пёсьими головами.
— Ну, вот ещё! Обзываешься! Сам такой!
— Их изображали на византийских и русских иконах. У меня есть одна, потом покажу…
— Святые что ли?
— Один из них… Он перенёс через реку Христа — младенца, есть такая байка, за это его прозвали Христофор, несущий Христа…
— А — а!
— Ты тоже спас меня как собакоголовый Христофор.
— Гав — гав! — подал голос Флобер, но никто его не услышал. Только лошадь за сопкой заржала: «И — и-и — вин!»
— Ну-ка, встань, поверни голову. Так. Тень твоего лица соединилась с твоим лицом. Имя тебе отныне двуликий Германубис…
— Ну, хватит обзываться!
…«Одеждами от кровей спасайся»…
Ветер тронул на склонах сопок травы. И травы пропели «ш — ш-ш — ш». Они пригнулись и волнами побежали вверх. Казалось, что женщина — великан глубоко вздохнула, и сейчас уберёт из-под головы руку, сожмёт колени…