Сны Шлиссельбургской крепости. Повесть об Ипполите Мышкине
Шрифт:
— Очевидно, правительство опять обманывает? — разочарованно спросил Мышкин.
— Дорогой Пудик (забытая им московская кличка сейчас неприятно кольнула; вероятно, Ковалик сделал это намеренно, чтобы Мышкин не впадал в сентиментальность), назовите мне хоть один день или час, когда бы царское правительство нас не обманывало! Это, если хотите, выработанный веками стиль управления. Мы старые каторжане, нам ли тешиться иллюзиями? Мне передавали подробности казни Осинского. Слыхали о таком? Руководитель одесской группы. Так вот, сначала на его глазах повесили троих товарищей. Он взошел на помост совершенно седым. Ему накинули петлю, а оркестр по приказанию жандармского офицера заиграл «Камаринскую».
— Значит, ставка на террор?
— Значит, ставка на разум.
Эта беседа послужила Прологом к бурным дискуссиям, повторявшимся почти каждый вечер в Мценской пересыльной тюрьме, куда Мышкина перевели осенью 1880 года. Сам Мышкин одобрял народовольцев, говоря, что они делают два очень больших, одинаково нужных и одинаково полезных дела: во-первых, они наносят правительству такие тяжелые, звонкие удары, что эхо разносится по всему земному шару; во-вторых, сами ложатся костьми за дело народного освобождения.
Однако двойственное впечатление, которое произвел на него разговор с Коваликом, не оставляло Мышкина…
Конечно, очень здорово, что Исполнительный комитет признал политическую борьбу неотложной задачей революционеров. Ясна программа партии: свержение самодержавия, созыв Учредительного собрания, социальные преобразования, правление народа… Правда, не совсем понятно, в какой форме: республика? конституционная монархия? Надежда на Учредительное собрание, что оно само решит будущее страны? Но опыт буржуазных парламентов показывает: неимущие классы не получают большинства мандатов. Даже во времена французской революции в конвенте заседали отнюдь не крестьяне. Неужто России так повезет, что в Учредительное собрание изберут только революционеров? И в этом случае нужна предварительная и продолжительная агитация среди крестьянства, на манер той, которую народники так неудачно начали в семьдесят четвертом году. Но Исполнительный комитет все больше уповает на весьма странные методы революционного протеста — на террористические акции. Наверно, это не от «хорошей жизни», видимо, силы «Народной воли» крайне малочисленны.
Как бы там ни было, благодаря деятельности «Народной воли» правительство пошло на значительные уступки. Ощущаются реальные результаты.
А чего добились мы здесь, в заключении?..
«Раскололи» власти на тюремный харч (так сказать, нанесли экономический ущерб казне)? Дали по роже нескольким жандармам? Протестовали в тюремных стенах, устраивали голодовки, за что платили дорогой ценой — жизнью товарищей?
Между тем страх правительства перед Исполнительным комитетом и политика «диктатуры сердца» сказались на режиме мценской пересылки самым благоприятным образом.
С мценской пересылкой как-то не вязалось слово «тюрьма». Одиночек не было и в помине, камеры вообще не запирались. Заключенные ночевали в светлых общих спальнях, а остальное время проводили в просторной столовой. Книги, свежие газеты? Пожалуйста. Переписка с родственниками? Ради бога. Беспрепятственно приходили посылки «с волн». Иногда заключенные обнаруживали, что домашние пироги были завернуты в страницы нелегальных брошюр.
И уж самое невероятное: смотритель Побылевский охотно вступал в беседы на политические темы (правда, с глазу на глаз, без свидетелей), высказывая порой рискованные мысли.
— Вам не противна роль тюремщика? — спросил его как-то Мышкин.
Смотритель оскорбился:
— Вы бы предпочли, чтобы на моем месте сидел какой-нибудь бурбон или солдафон? Вы соскучились по карцерам и одиночкам? Я ставлю под удар свое служебное положение, пытаясь облегчить вашу участь. Долг честного человека — делать то, что в
Зимой в Мценск понаехали родственники заключенных. Жизнь в пересылке забила ключом. С утра посетители, нагруженные всевозможными съестными припасами и даже вином, собирались в конторе и ждали «торжественного» выхода арестантов. Заключенные входили строем, встречаемые радостными возгласами родственников, тюремный староста Войнаральский почтительно докладывал смотрителю: просят разрешения на свидание столько-то человек. Побылевский кисло оглядывал публику и противным голосом тянул:
— Свида-ание разрешается на четверть часа, — после чего исчезал до вечера.
Строй распадался, заключенных растаскивали по углам, и семейные группы оккупировали контору на целый день. Дежурному унтеру подносили «презент», и он с удовольствием выпивал за здоровье «уважаемых господ».
После ужина заключенные сообщали друг другу свежие новости «с воли», тут же завязывались диспуты по наиболее актуальным проблемам, потом молодежь пела хором, а Лев Дмоховский, накинув на плечи платочек сестры, приглашал желающих на танцы.
«Пир во время чумы», — думал Мышкин, наблюдая за веселящимися товарищами. Мрачные предчувствия не оставляли его. Казалось, что вот-вот распахнутся двери, ворвутся жандармы и всех скрутят, закуют в кандалы, отведут в изоляторы. Однако большинство верило в скорую амнистию. С большим жаром обсуждались сведения, дошедшие из Петербурга: правительство деморализовано, столица в панике, в барских особняках боятся даже трубочистов; упорно муссируются слухи, будто динамит переправляют в винных бутылках, а за границей снаряжается пятьсот воздушных шаров для атаки Петербурга.
Однажды к Мышкину подсел Рогачев. Только что этот добродушный богатырь шутил и балагурил. Теперь он вытирал платком лоб и, сохраняя на лице радушную улыбку, делился своими тревожными мыслями:
— Пусть ребята порезвятся. Кто знает, что ждет нас в Сибири. А в Сибирь отправят, это точно. У меня такое чувство, что мы в западне. Захлопнется дверца — и дальше никакой надежды.
«Он понял меня», — с грустью подумал Мышкин.
Как ни странно, именно в мценской тюрьме он по-настоящему ощутил свое одиночество. Если бы вдруг потребовались объединенные действия для отпора администрации, Мышкин тут же нашел бы общий язык с товарищами, по о лучшем режиме трудно было мечтать. Молодежь, недавно вступившая в революцию, видела в Мышкине прославленного вождя, автора известной всей России речи на «процессе 193-х», а потому то ли робела перед ним, то ли сохраняла почтительную дистанцию. Старые товарищи избегали общения, вероятно, потому, что не хотели вспоминать об ошибках «хождения в народ», инициаторами которого они были. Ведь Мышкин — живой свидетель того, как Ковалик, Войнаральский, Кравчинский — тогдашние кумиры молодежи — пророчили крестьянскую революцию еще в семьдесят четвертом году. Ковалик при первой же встрече заявил Мышкину, что «наши взгляды на революцию устарели». Похвальная откровенность. Но обидно сознавать себя людьми, списанными в тираж. Лучше не бередить прошлое.
Пользуясь тем, что в тюрьму свободно проникали нужные книги, Мышкин стал перечитывать «Капитал» Маркса. Размышляя об основах социализма, Мышкин чувствовал, что попал в положение теоретика, который не может отыскать исходную точку. Он с радостью бы принял теорию Маркса как руководство к действию, но где в России целый класс — пролетариат? Немногочисленные русские фабричные могут оказаться под влиянием своих «либеральных» хозяев, если те сумеют сыскать их расположение некоторыми филантропическими мерами…