СОБЛАЗН.ВОРОНОГРАЙ [Василий II Темный]
Шрифт:
— Не мной сказано: к смерти готовься, а рожь сей.
— Это если другому говорить. А каково самому себя присоветовать?
— А самому себе ещё легче, потому что смерть существует только для тех, кто остаётся жить тут, на земле. Только для них моя смерть несчастье, я же готовлюсь переселиться в жизнь вечную и в оставшиеся дни стражду за тех, кого погибающими оставляю.
— Что же, значит, не страшно умирать? — с надеждой вопросил Антоний.
— Памятование смерти есть каждодневная казнь, она не может быть не страшной. Но когда наступает час успения [29] , то она уже не казнь, но праздник!
29
Но
— Тот день был дождлив и холоден, подобно осеннему.
Деревья стояли, отяжелев намокшими ветвями. К вечеру всё-таки вышли прогуляться в монастырский сад, что тянулся вдоль кремлёвской стены. Безлюдно было и тихо в предзакатный час. Мокро пахло скошенной в рядки травой, а кое-где на полянах уже гнездились свежесметанные стожки.
Время от времени, владыка шевелил посохом под кустами:
— Беспременно тут грибы должны быть. Чуешь, Антоний? Где-то они близко прячутся. Грибным духом как бы наносит? Нет?
Сутулый высокий Антоний незаметно с тревогой и болью часто взглядывал на владыку, спрашивая себя: а вдруг это последний раз? Он теперь часто так спрашивал. Душа его не хотела, не могла смириться с близкой разлукой, с её неизвестностью.
— Промокнешь, владыка, смотри, остудишься, — заботливо остерегал он Фотия.
Тот не слушал, всё ковырял землю, а то вдруг и вовсе пропал из виду за густыми деревьями; Антоний побежал было в одну сторону, в другую, страшась позвать его: уж не случилось ли? И вдруг увидел его лежащим в разворошённом стожке сена. Кинулся к нему на ослабевших ногах и тут же увидел, что владыка тихо, лукаво смеётся;
— Потерял меня? Испугался, чадо, а?
Антоний тоже засмеялся с облегчением, радостно, бросился в мягкость сена с другой стороны стожка. Наступил краткий странный миг забытья, когда, казалось, время перестало быть, и лишь тишина полнила собою всё вокруг. Светлые капли медленно и редко падали с листьев. Дождь прекратился, только тучи, алея подожжёнными краями, низко клубились, то мрачнея сизой чернотой, то вспыхивая от пробивающихся сквозь них лучей.
— Антоний? — после молчания протяжно позвал владыка.
— А?
— Ты здесь?
— Здесь…
— Лежишь?
— Лежу, владыка.
— В стогу?
— В стогу.
— Тепло как в сене-то…
— Тепло. Сухо.
Тепло было и на душе у Антония. Беззаботно, как в детстве под родной отцовской рукой.
— Анто-оний?
— А?
— А вдруг сейчас спустятся к нам духи злобы поднебесные? Лежите? — скажут. А мы им — что?
— Не спустятся, владыка. Они тебя убоятся.
— Думаешь, убоятся?
— Убоятся, Не иначе.
— А сено-то спелое. С ягодкой.
— Да-а, с земляничкой.
Небо было грозно и величественно. Изредка в разрывах туч открывались голубые промоины, будто улыбались чьи-то виноватые светлые глаза. Сухая былинка легко прижалась к щеке Антония шершавыми листками. Господи, как сладко на душе. Будто ангелы веют дыханием своим…
— Владыка? — вспомнил Антоний. — Отпуст давно отзвонили. Нас, поди, ужинать ждут. Пора, владыка… А, владыка?
В ответ ему было молчание. Антоний вскочил с остановившимся сердцем. Владыка лежал, скрестив руки; подёрнутые мёртвой влагой глаза неподвижно смотрели в небо. Антоний перекрестился и опустил задрожавшей рукой веки покойного.
В тот же вечер 2 июля. 1431 года, когда не успело ещё и солнце зайти, мирно почивший Фотий был положен в усыпальнице Успенского собора, на правой стороне, там же, где гроб его предшественника митрополита Киприна. Лицо Фотия по монашескому чину было покрыто
Глава вторая 1432 (6940) г. НИ САНА, НИ МАНА
30
Воздух — на языке богослужебном: покров, который возлагается на дискос и чашу; также знаменует как бы камень, приваленный ко гробу Господню.
Ближе к утру звёзды выцвели. Синь воздуха сделалась плотнее. Пухлыми кущами проступали, в ней уже по-летнему кудрявые сады, полого спускающиеся к реке. В раме отворённого окна быстро бледнело небо отдавая густой сок ночи вершинам лип, слабо шевелящимся от зарождающегося предрассветного ветра. Что же так больно-то? И так скучно… Страшный был год. Тревоги, неопределённость. Будто бродишь в пыльной клети без выхода, тычась в зыбкую паутину углов. Сумрачно. Ненадёжно. Непонятно. Иван Всеволожский с пристоном потянулся и, облокотись о столешницу, снова замер. Не заметил, как ещё одна ночь прошла в нелёгких думах. Догоревшие свечи чадили, голубой дым отуманивал кудрявую голову боярина, заползал в кольца бороды. Пальцами Иван Дмитриевич защемил ослабевшие огоньки трёхсвечия- длинные струи понесло в окно, на волю, бесследно истаивать в душистых волнах аромата ночных цветов, готовых закрыться с первым лучом солнца. Где-то далеко, в смородиннике, неуверенно ударил соловей и смолк. Набрякшие веки всё тяжелели, но сон не придёт и на этот раз. Разве после полудня, как отобедаем… Мелкость лезла в голову, суетой перебивая главное, что надо было решать, да не решалось…
Скоро год, как не стало владыки. Теперь ни совета, ни наставления его не услыхать. Унёс с собой загадку бледных молчащих уст; Не из самых близких был к нему Всеволожский, но любил его по-сыновни искренне и благословение архипастыря принимал как последний знак, окончательное решение, хотя бы оно, и вовсе по-другому поворачивало собственные Ивановы помыслы. Остались, конечно, на душе грехи нераскаянные никому не рассказанные, но в таких делах совета ничьего не спрашивают, паче благословения. За такие грехи одному ответ держать на том свете, на Страшном Суде. Ну, уж как-нибудь. Тут боярин Всеволожский не первый и не последний. Тут подлая сласть, с которой раз-другой не совладаешь, а там уж затянуло и поехало, и виновен перед всеми, и самому тошно, а поздно поворот обратно делать и даже вовсе невозможно, ибо тут случай особый, чреватый последствиями долгими и опасными. И тут, хоть руки-ноги тебе будут откручивать иль-ещё чего, хоть голову — молчи, боярин! — во всём отпирайся, ни в чём не сознавайся, честь великой княгини блюди — тогда и свою не потеряешь. А о чести жены-боярыни не спохватывайся. Её честь — что муж есть. И всё тут. Хоть и мало уж теперь радости в этих бабах, надоели обе, а не выдерешься. Сейчас главное другое: ехать ли с Василием в Орду, ярлык ему на великое княжение добывать.
Иван Дмитриевич усмехнулся с надсадой. Словно можно было не ехать. А Софье Витовтовне что скажешь, боярин? Сколько об этом было переговорено в великокняжеской опочивальне, на ложе ярой, охочливой вдовицы? Ноги целовала, уговаривала сыну помочь на престол воссесть, слезами на грудь капала, слова шептала из губа губы душные, как девка-первоцвет. Во всём обещался, когда зверем с ним по ложу каталась. В последней дрожи соития задыхаясь, и то об этом помнила: поедешь?… сделаешь?… А теперь Всеволожский в сторону? Вголе она горяча, настойчива, влипчива- а во гневе какова будет? Баба бешеная.