Соблазнитель
Шрифт:
Сначала пытался с ней поговорить, гортанно кричал:
– Эй! Эй! Дэвушка Вера!
Она убегала. Он клал ей цветы на порог, но цветы на следующий день исчезали куда-то.
В бригаде, составленной из представителей разных народов мира, работал армянин дядя Миша, который должен был бы ненавидеть Ислама в силу переживаний, испытанных кротким армянским народом по воле народа турецкого. Однако он их не испытывал. И тут предлагаю я вам отступление.
Живет, скажем, где-то семья. Армянская, скажем. И прадед у этой семьи был зарезан во время давнишних кровавых событий. Естественно,
А здесь получилось так, что дядя Миша, попавший в бригаду, не помнил ни деда, ни бабки, ни даже сестры. Он был сиротою, и рос сиротою, и нрав его был не истерзан традицией. Поскольку и месть, и все острые чувства по давности лет уплывают в традицию, становятся вроде центрального блюда на пышных, крикливых и долгих поминках.
Миша был веселым и участливым человеком, хотя сильно пьющим, и братья Ислама Алчоба с Башрутом сто раз умоляли его не сближаться с армянским пьянчугой. Однако сейчас, когда русская девушка совсем отказалась его узнавать, Ислам стал искать утешенье в вине. И он очень быстро его там нашел. Плачевное зрелище открылось в среду вечером Алчобе и Башруту: они увидели своего младшенького, несмышленыша своего, крутолобого олененка Ислама, который в обнимку с седым, волосатым, беззубым, чужим человеком, шатаясь, брел прямо к себе в общежитие и громко при этом пел песню. Еще хорошо бы турецкую песню, а он пел армянскую, путал слова, но этим ничуть не смущался по пьянке. Алчоба с Башрутом как окаменели. Башрут, самый пылкий из всех этих братьев, рванулся к Исламу, но тут же Алчоба, отец очень многих глазастых детей, схватил его за руку.
– Остановись! Не трогай его. Он тебя не поймет. У нас с тобой, брат мой, нет выбора. Вот что.
– Что значит: нет выбора?
– Значит: нет выбора. Домой надо ехать. Погибнет Ислам. Когда мусульманин запьет – он запьет, и ты его пушками не остановишь.
И прав был Алчоба, отец четырех взрослеющих мальчиков и восьмерых взрослеющих девочек. Как он был прав!
Оставим на время Ислама, нетрезвого, с его новым другом, седым, хотя очень и добрым, и ласковым Мишей, а сами вернемся в семью Переслени.
Отец Веры Марк Аркадьевич Переслени с тою внезапностью, которая была нередкой для него, заявил своей жене, что может выйти из творческого кризиса, только если они оставят шумную и бестолковую Москву, где ему не пишется и не дышится, и переедут куда-нибудь к морю хотя бы на год или на полтора. Всего лучше в Ялту.
– Квартиру сдадим, станем миллионерами, – пыхтя своей трубкой, сказал Переслени. – А здесь я писать не могу. Здесь меня отвлекают.
– Но ты же не Чехов! – взмолилась жена. – Зачем тебе Ялта?
– При чем он здесь, Лара! Я пьес его с детства терпеть не могу! Громоздкие, слабые, скучные пьесы!
– Тем более, – кротко вздохнула она.
Марк Переслени положил обе ладони на ее молодые округлые бедра.
– Ты можешь остаться,
– Один? Ты один не поедешь! А может, Марьяшка поедет с тобой?
Марьяшка, вернее сказать, прелестная собою, когда-то, в ранней молодости, синеглазая, а теперь светло-голубоглазая, с высокою грудью, актриса из ТЮЗа, которую звали Марьяной Топтыгиной, стоила Ларисе Генриховне большой крови. Переслени совсем ненадолго, не дольше, чем, скажем, на пару недель, увлекся Марьяной Топтыгиной, а та от нелепой своей бабьей гордости сказала кому-то в своем этом ТЮЗе, что встретила очень большую любовь. И очень надеется. Да, он женат. Но это еще никому не мешало.
Поскольку ни ТЮЗ, и ни МХАТ, и ни Малый, ни даже Большой, ни Дворец пионеров, ни просто дворец, ни любая контора, включая завод, а бывает, и фабрика, секреты хранить никогда не научатся, Ларисе Генриховне немедленно передали слова негодной Топтыгиной, и Лариса Генриховна отреагировала на них со всем ненасытным своим темпераментом. С тех пор утекло много лет, и Марьяшка давно уже и не играла на сцене, а стала вести драмкружок, но Лариса никак не могла успокоиться: эта, уже потерявшая формы, Марьяшка опять выплывала из тьмы ее памяти, грозя ей актерским своим крепким пальчиком.
– Опять ты за старое, Лара! – сказал Переслени, пыхтя резной трубкой. – Какая Марьяшка! На улице встречу – пройду, не узнаю.
– Ну нет! – не слушая того, что он говорит ей, задохнулась Лариса Генриховна. – Не будет тебе, дорогой мой, Марьяшки! Не будет, и все! Ты в Ялту собрался? Ну, значит, мы едем. Сдавай и квартиру, и дачу сдавай, а мы будем в Ялте курортниц разглядывать! Небось, там и лучше Марьяшки найдем! Мой муж ведь везунчик! Всегда был везунчиком!
Переслени усмехнулся и слегка поцеловал ее в основание шеи, отогнув воротничок.
– Чудесно ты пахнешь. Шанель? Сен-Лоран?
– Ты не заработал еще на Шанель!
– Вот в Ялте мы и заработаем, Лара.
– А с Верой что делать?
– Возьмем с собой в Ялту.
Она даже рот приоткрыла. Отец! Ему было все и всегда безразлично. Он был центром этой счастливой вселенной, и каждая мошка ему подчинялась.
– Да как мы возьмем? Она учится здесь!
– Там будет учиться. А там что, не люди? А можно совсем не учиться – я сам буду с ней заниматься.
– Ты? Чем?
– А это вообще не суть важно. Ну, Тютчевым.
– Каким еще Тютчевым?
– Федором Тютчевым. Хотя лучше Гоголем. Это смешнее.
Первый раз в жизни ей захотелось ударить его. Но она не знала, как это делается. Что? Просто поднять вот так руку и хлопнуть? На лице ее мужа появилось выражение недоумения, как будто он шел по песку или гальке, горячей от солнца (уже, значит, в Ялте!), и вдруг натолкнулся на снег.
– А может быть, лучше я ей позвоню? – спросил он задумчиво.
– И позвони! И делай с ней сам все, что хочешь! Мне тошно!
– О’кей. Тогда я позвоню ей сегодня.
Отец позвонил, и они встретились у памятника Долгорукому. Марк Переслени не видел своей дочери почти два месяца и теперь еле узнал ее. Она вытянулась и выглядела так, как будто только что поднялась с постели после тяжелой болезни. И не в том дело, что она была очень худа, а, может быть, даже вся истощена, а в том, что в глазах у нее было много того слишком жадного, жгучего блеска, который всегда отличает людей, болевших без всякой надежды на то, что кто-то им может помочь и от боли найдется хотя бы на время лекарство.