Собор
Шрифт:
— Извините, десять, — с еле скрываемым торжеством поправил Монферран. — Ронделе называет эту цифру в своих таблицах расчета кирпичных куполов. Вы исходите, как тут было принято, из некоего «камня», а камни-то разные. Ну а я сделаю купол весом в три тысячи тонн, а то и в две с половиной. Только он будет не кирпичным, а металлическим.
— Что?! — изумился Стасов. — Железный? Вы разделяете эти идеи современных инженеров о прочности подобных конструкций? Но кто и когда в ней убеждался?
Огюст снова вспыхнул.
— Сто двадцать лет назад, — выпалил он, — великий Кристофер Рен, английский архитектор, создал купол собора
— Вот-вот, — подхватил немного уязвленный академик. — Отчасти! А ваш?
— А мой купол будет весь из металла, вы слышите, весь! — воскликнул Монферран. — И я докажу, что так строить можно и в будущем должно. Нельзя делать все так, как делали двести лет назад, как бы ни было прекрасно старое. Прошлое прошло, мсье, мы уже живем в настоящем, а то, что мы выстроим, будет существовать в будущем, стало быть, мы будущее и проектируем. И если этот собор, как я понимаю, завершит целую эпоху в жизни русской архитектуры, то в нем должны отразиться и черты новой эпохи, ее искания, ее, если хотите, сомнения… но главное — утверждение той же самой бесконечности в изменениях и формах, красоты, гармонии, нашей мысли.
— И это не станет хаосом? — спросил Стасов, и резкий его голос вдруг дрогнул, выдав сомнение и почти робость перед этим бурным напором.
— Что вы! Нет! — забыв все на свете, Огюст стиснул плечо своего соперника и заглянул ему в лицо. — Это станет не хаосом, а гармонией, сударь! Искусство всю жизнь свою борется против хаоса в мире, и до сих пор оно побеждало его и будет побеждать всегда!
— Всегда? — на тонких губах Василия Петровича блеснула вдруг улыбка. — Неужто всегда?
— Всегда! — твердо повторил Монферран.
И тут произошло совсем неожиданное. Хмурый Стасов весело расхохотался, и его сухое лицо сразу точно расцвело.
— Над чем вы смеетесь? — с вызовом спросил Огюст.
— Вы мне нравитесь! — вскричал, вскакивая, Василий Петрович. — Вы не авантюрист, как я прежде думал, вы подвижник. Только вы из веселых подвижников, и это, право, тоже великолепно. Тридцать восемь вам, вы говорите? Врете, батенька, врете! Вам двадцать, и будет двадцать до восьмидесяти!
— Я столько не проживу, — давясь от смеха, возразил Монферран.
— А вы проживите, проживите, Август Августович! (Стасов впервые назвал его по имени-отчеству, словно признавая окончательно их равенство.) Доживите, голубчик! Архитектура требует жизни долгой, ей десятками лет надо учиться и служить… Не картинки ж рисуем — дома строим. Дома-с! А у вас голова светлая, сударь! Таким, как вы, до ста жить надобно!
— А цвет волос-то при чем? — удивился Огюст, трогая свои еще влажные кудри. — Светлые или темные, не все ли равно?
— Светлая голова — это значит умная! — продолжая смеяться, пояснил Василий Петрович. — Видите, я вот забыл, что вы не русский. Да-с! И знаете что… — тут он сразу стал вновь серьезен и даже раздраженно наморщился, — знаете, мне кажется… Хм! Я очень хочу выиграть конкурс, но мне сдается, что его выиграете вы! Однако не краснейте же так и, ради бога, не кидайтесь мне на шею: изъявления нежных чувств я не люблю, а говорю всегда то, что думаю. За то меня и не любят ни при дворе, ни в наших кругах, как вот вашего приятеля господина Росси… Между прочим, он тоже уверен именно в вашей победе.
XVIII
— Ну а ваше собственное мнение, Алексей Николаевич?
Пронзительный взгляд царя оторвался от рисунков и застыл, нацелившись в лицо Оленину. Пальцами левой руки Александр I легонько постукивал по краю стола, показывая тем самым, что времени на размышления не дает.
Президент Академии художеств готов был к этому вопросу и заранее обдумал ответ, но в это мгновение, как назло, вдруг засомневался. Во-первых, он заметил едва заметную ухмылку на губах монарха, такая у него появлялась, когда он ожидал, что с ним заспорят. Во-вторых, даже приняв окончательное решение, Оленин не мог быть уверен, что оно до конца правильно. Боже, как замучил его этот окаянный проект!
Накануне посещения царя Алексей Николаевич еще раз все тщательно взвесил и обдумал. Казалось бы, конкурс был окончен. Комитет Академии наибольшее предпочтение отдал проекту Михайлова 2-го, и вот теперь этот проект одобрил и император, одобрил, но почему-то не написал на нем резолюции… Чего он ждет? Его, Оленина, мнения? А почему? Сам не уверен? На Александра это не похоже.
За несколько мгновений президент мысленно опять просмотрел все конкурсные предложения. Да, михайловский проект самый «спокойный», самый безопасный, в нем все надежно. Проект Стасова, безусловно, интереснее, но чересчур уж спорна его идея водружения на собор купола гигантских размеров ради одной только цели: лучше осветить внутреннее пространство… У остальных куча предложений, но от них страдает простота и изящество здания. И опять чрезвычайно интересен проект Монферрана, и ясно, что Комитет его не признал лучшим из одного недоверия к молодому архитектору, потерпевшему такую скандальную неудачу. Сам Оленин, не будь он связан с общим мнением академиков, наверное, выбрал бы все-таки монферрановский проект. Но, ко всему прочему, Алексей Николаевич и лично не жаловал Монферрана…
— Ну так что же, господин Оленин. Я жду вашего ответа, — уже резко, раздраженно проговорил император.
— Ваше величество, — спокойно сказал президент Академии, — я нахожу, что в выбранном вами проекте, безусловно, большее количество достоинств. Хотя занимательны и другие. Однако же господин Михайлов составил проект, удовлетворяющий, бесспорно, всем поставленным требованиям.
Царь встал из-за стола, отодвинув от себя рисунки. На миг его губы дернулись то ли в гримасе раздражения, то ли в усмешке. Он пожал плечами:
— Хорошо же. Ваш вкус у меня сомнений не вызывает. Стало быть, строить будут по этому проекту, по тому вот, что сверху лежит… Он мне действительно нравится. Вы говорите, что и вам тоже.
Некоторое время спустя Алексей Николаевич был уже у себя дома в самом наисквернейшем настроении. Он чувствовал, что из нелегкой ситуации выкрутился неважно, и если сумел соблюсти все приличия, то на душе у него было тяжко. Мнения своего он не высказал, не захотел, не решился, а надо было… И вот теперь, не сегодня-завтра, Александр подпишет проект Михайлова, начертает «Быть посему», и все будет кончено. А что все? Отчего эта возможность, нет, теперь уже неизбежность, воспринимается им как некая трагедия? Что такого нехорошего случилось? Да, в проекте есть недостатки, он скучноват, но, в конце концов, это и нелегко, — перекраивая чужое, сделать хорошее свое. Это-то Оленин знал превосходно. Чужое… Чужое… Отчего вертится в голове это слово?