Соборяне
Шрифт:
Карлик видел эту слезу и, поняв ее во всем ее значении, тихонько перекрестился. Эта слеза облегчила грудь Савелия, которая становилась тесною для сжатого в ней горя. Он мощно дунул пред собою и, в ответ на приглашение карлика сесть в его бричку, отвечал:
– Да, Николаша, хорошо, я сяду.
Они ехали молча, и когда бричка остановилась у жандармской хибары в монастырской слободке, Туберозов молча пожал руку карла и молча пошел к себе.
Николай Афанасьевич не следовал за ним, потому что он видел и понимал желание Туберозова быть с самим собою. Он навестил вдовца только вечером
Протопоп, слушавший начало этих речей Николая Афанасьича в серьезном, почти близком к безучастию покое, при последней части рассказа, касающейся отношений к нему прихода, вдруг усилил внимание, и когда карлик, оглянувшись по сторонам и понизив голос, стал рассказывать, как они написали и подписали мирскую просьбу и как он, Николай Афанасьевич, взял ее из рук Ахиллы и «скрыл на своей груди», старик вдруг задергал судорожно нижнею губой и произнес:
– Добрый народ, спасибо.
– Он, наш народ, добрый, батушка, и даже очень добрый, но только он пока еще не знает, как ему за что взяться, – отвечал карлик.
– Тьма, тьма над бездною… но дух божий поверх всего, – проговорил протопоп и, вздохнув из глубины груди, попросил себе бумагу, о которой шла речь.
– А зачем она вам, государь отец протопоп, эта бумага? – вопрошал с лукавою улыбкой карлик. – Она кому надписана, тому и будет завтра подана.
– Дай мне… я хочу на нее посмотреть.
Карлик стал расстегивать свои одежды, чтобы докопаться до лежащей на его груди сумы, но вдруг что-то вспомнил и остановился.
– Дай же, дай! – попросил Савелий.
– А вы, батушка… ее не того… не изорвете?
– Нет, – твердо сказал Туберозов, и когда карла достал и подал ему листы, усеянные бисерными и вершковыми, четкими и нечеткими подписями, Савелий благоговейно зашептал:
– Изорвать… изорвать сию драгоценность! Нет! нет! с нею в темницу; с нею на крест; с нею во гроб меня положите!
И он, к немалому трепету карлика, начал проворно свертывать эту бумагу и положил ее на грудь себе под подрясник.
– Позвольте же, батушка, это ведь надо подать!
– Нет, не надо!
Туберозов покачал головой и, помахав отрицательно пальцем, подтвердил:
– Нет, Никола, не надо, не надо.
И с этим он еще решительнее запрятал на грудь просьбу и, затянув пояс подрясника, застегнул на крючки воротник.
Отнять у него эту просьбу не было теперь никакой возможности: смело можно было ручаться, что он скорее расстанется с жизнию, чем с листом этих драгоценных
Карлик видел это и не спеша заиграл на собственных нотах Савелия. Николай Афанасьич заговорил, как велико и отрадно значение этого мирского заступничества, и затем перешел к тому, как свята и ненарушима должна быть для каждого воля мирская.
– Они, батушка, отец протопоп, в горести плачут, что вас не увидят.
– Все равно сего не минет, – вздохнул протопоп, – немного мне жить; дни мои все сочтены уже вмале.
– Но я-то, батушка, я-то, отец протопоп: мир что мне доверил, и с чем я миру явлюсь?
Туберозов тронулся с места и, обойдя несколько раз вокруг своей маленькой каморки, остановился в угле пред иконой, достал с груди бумагу и, поцеловав ее еще раз, возвратил карлику со словами:
– Ты прав, мой милый друг, делай, что велел тебе мир.
Глава вторая
Николай Афанасьевич имел много хлопот, исполняя возложенное на него поручение, но действовал рачительно и неотступно. Этот маленький посланец большого мира не охладевал и не горячился, но как клещ впивался в кого ему было нужно для получения успеха, и не отставал. Савелия он навещал каждый вечер, но не говорил ему ничего о своих дневных хлопотах; тот, разумеется, ни о чем не спрашивал. А между тем дело настолько подвинулось, что в девятый день по смерти Натальи Николаевны, когда протопоп вернулся с кладбища, карлик сказал ему:
– Ну-с, батушка, отец протопоп, едемте, сударь, домой: вас отпускают.
– Буди воля господня о мне, – отвечал равнодушно Туберозов.
– Только они требуют от вас одного, – продолжал карлик, – чтобы вы подали обязательную записку, что впредь сего не совершите.
– Хорошо; не совершу… именно не совершу, поелику… слаб я и ни на что больше не годен.
– Дадите таковую подписку?
– Дам, согласен… дам.
– И еще прежде того просят… чтобы вы принесли покаяние и попросили прощения.
– В чем?
– В дерзости… То есть это они так говорят, что «в дерзости».
– В дерзости? Я никогда не был дерзок и других, по мере сил моих, от того воздерживал, а потому каяться в том, чего не сделал, не могу.
– Они так говорят и называют.
– Скажи же им, что я предерзостным себя не признаю.
Туберозов остановился и, подняв вверх указательный палец правой руки, воскликнул:
– Не наречен был дерзостным пророк за то, что он, ревнуя, поревновал о вседержителе. Скажи же им: так вам велел сказать ваш подначальный поп, что он ревнив и так умрет таким, каким рожден ревнивцем. А более со мной не говори ни слова о прощении.
Ходатай отошел с таким решительным ответом и снова ездил и ходил, просил, молил и даже угрожал судом людским и божиим судом, но всуе дребезжал его слабеющий язык.
Карлик заболел и слег; неодолимость дела, за которое взялся этот оригинальный адвокат, сломила и его силу и его терпение.
Роли стариков переменились, и как до сих пор Николай Афанасьевич ежедневно навещал Туберозова, так теперь Савелий, напилив урочные дрова и отстояв в монастыре вечерню, ходил в большой плодомасовский дом, где лежал в одном укромном покойчике разболевшийся карлик.