Соборяне
Шрифт:
Савелию было безмерно жаль Николая Афанасьевича, и он скорбел за него и, вздыхая, говорил:
– Сего лишь единственно ко всему бывшему недоставало, чтобы ты за меня перемучился.
– Батушка, отец протопоп, что тут обо мне, старом зайце, разговаривать? На что уж я годен? Нет, вы о себе-то и о них-то, о своем первосвященнике, извольте попечалиться: ведь они просят вас покориться! Утешьте их: попросите прощения!
– Не могу, Николай, не могу!
– Усиленно, отец протопоп,
– Не могу, Николай, не могу! Прощение не потеха.
– Смиритесь!
– Я пред властью смирен, а что есть превыше земной власти, то надо мною властнее… Я человек подзаконный. Сирах вменил в обязанности нам пещись о чести имени, а первоверховный Павел протестовал против попранья прав его гражданства; не вправе я себя унизить ради просьбы.
Карлик был в отчаянии. Подзаконный протопоп не подавал ни малейшей надежды ни на какую уступку. Он как стал на своем, так и не двигался ни вперед, ни назад, ни направо, ни налево.
Николай Афанасьевич не одобрял уже за это отца Савелия и хотя не относил его поведения к гордости или к задору, но видел в нем непохвальное упрямство и, осуждая протопопа, решился еще раз сказать ему:
– Ведь нельзя же, батушка, отец Савелий, ведь нельзя же-с и начальства не пожалеть, ведь надо же… надо же им хоть какой-нибудь реваншик предоставить. Как из этого выйти?
– А уж это их дело.
– Ну, значит, вы к ним человек без сожаления.
– О, друже, нет; я его, сие скорбное начальство наше, очень сожалею! – отвечал, вздохнув, протопоп.
– Ну, так и поступитесь маленечко своим обычаем: повинитесь.
– Не могу, закон не позволяет.
Карлик мысленно положил отречься от всякой надежды чего-нибудь достичь и стал собираться назад в свой город. Савелий ему ничего не возражал, а напротив, даже советовал уехать и ничего не наказывал, что там сказать или ответить. До последней минуты, даже провожая карлика из города за заставу, он все-таки не поступился ни на йоту и, поворотив с знакомой дороги назад в город, побрел пилить дрова на монастырский двор.
Горе Николая Афанасьевича не знало меры и пределов. Совсем не так он думал возвращаться, как довелось, и зато он теперь ехал, все вертясь в своих соображениях на одном и том же предмете, и вдруг его посетила мысль, – простая, ясная, спасительная и блестящая мысль, какие редко ниспосылаются и обыкновенно приходят вдруг, – именно как бы откуда-то свыше, а не из нас самих.
Карлик с десятой версты повернул в город и, явясь к начальству Савелия, умолял приказать протопопу повиниться.
Начальство в самом деле давно не радо было, что зацепило упрямого старика, и карлик,
– Ну-с, государь мой, гордый отец протопоп, не желали вы сдаваться на просьбу, так теперь довели себя до того, что должны оказать повиновение строгости: мне приказано вам сказать, что вам властию повелевают извиниться.
– Где же они повелевают мне стать пред ними на колени: здесь, или на площади, или во храме? – сухо спросил Туберозов. – Мне все равно: по повелению я все исполню.
Карлик отвечал ему, что никто от него никакого унижения не требует и что ему достаточно написать требуемое прошение на бумаге.
Туберозов тотчас же взял и написал кому и что следовало, обозначив эту бумагу «Требованное всепокорнейшее прошение». Карлик заметил, что слово «требованное» здесь совершенно неуместно, но Савелий это решительно отверг и сказал:
– Ну, уж надеюсь, что тебе меня логике не повелено учить; я ей в семинарии научен: ты сказал, что от меня требуют, я и пишу «требованное».
Кончилось это для отца Савелия тем, что, наскучив с ним возиться, его отпустили, но за то, что всепокорнейшее прошение его было в то же время прошение «требованное», на нем последовала надпись, в силу которой упорный старик за эту «требованность» оставляем еще на полгода под запрещением.
Савелий этим нисколько не смутился и, поблагодарив всех, кого считал нужным благодарить, выехал с карликом домой после долгой и тягостной ссылки своей.
Глава третья
Во время дороги они мало разговаривали, и то заводил речи только Николай Афанасьевич. Стараясь развлечь и рассеять протопопа, сидевшего в молчании со сложенными на коленях руками в старых замшевых перчатках, он заговаривал и про то и про другое, но Туберозов молчал или отзывался самыми краткими словами. Карлик рассказывал, как скучал и плакал по Туберозове его приход, как почтмейстерша, желая избить своего мужа, избила Препотенского, как учитель бежал из города, гонимый Бизюкиной, – старик все отмалчивался.
Николай Афанасьевич заговорил о домике Туберозова, что он опускается и требует поправки.
Протопоп вздохнул и сказал:
– Уже все это отныне для меня прах, и я гнушаюсь, что был к тому привязан.
Карлик повернул на то, что вот Ахилла все находит себе утешение и, скучая безмерно, взял к себе в дом из-под кручи слепого щеночка и им забавляется.
– Добро ему: пусть тешится, – прошептал протопоп.
Николай Афанасьевич оживился.
– Да-с, – начал он, – и скажу вам, батюшка, сколько же с ними чрез эту собачку, по их характеру, произошло самых дивных историй. Выучили они эту собачку, как и прежних, смеяться; скажут: «Засмейся, собачка», – она и скалит зубенки; но впала им в голову мысль, как ее назвать?