Собрание повестей и рассказов в одном томе
Шрифт:
– Ничего, ничего! – благосклонно проговорил Фома. – Пригласите и Коровкина; пусть и он участвует во всеобщем счастье.
Словом, Фома Фомич был в ангельском расположении духа.
– Почтительнейше осмелюсь доложить-с, – заметил Видоплясов, – что Коровкин изволят находиться не в своем виде-с.
– Не в своем виде? как? Что ты врешь? – вскричал дядя.
– Точно так-с: не в трезвом состоянии души-с…
Но прежде чем дядя успел раскрыть рот, покраснеть, испугаться и сконфузиться до последней степени, последовало и разрешение загадки. В дверях появился сам Коровкин, отвел рукой Видоплясова и предстал пред изумленною публикой. Это был невысокий, но плотный господин лет сорока, с темными волосами и с проседью, выстриженный под гребенку, с багровым, круглым лицом, с маленькими, налитыми кровью глазами, в высоком волосяном галстухе, застегнутом сзади пряжкой, во фраке необыкновенно истасканном, в пуху и в сене, и сильно лопнувшем под мышкой,
124
Здесь: немыслимые брюки (франц.).
– Извините, господа, – проговорил он, – я… того… (тут он щелкнул по воротнику) получил!
Генеральша немедленно приняла вид оскорбленного достоинства. Фома, сидя в кресле, иронически обмеривал взглядом эксцентрического гостя. Бахчеев смотрел на него с недоумением, сквозь которое проглядывало, однако, некоторое сочувствие. Смущение же дяди было невероятное; он всею душою страдал за Коровкина.
– Коровкин! – начал было он. – Послушайте!
– Атанде-с, – прервал Коровкин. – Рекомендуюсь: дитя природы… Но что я вижу? Здесь дамы… А зачем же ты не сказал мне, подлец, что у тебя здесь дамы? – прибавил он, с плутовскою улыбкою смотря на дядю. – Ничего? не робей!.. представимся и прекрасному полу… Прелестные дамы! – начал он, с трудом ворочая языком и завязая на каждом слове. – Вы видите несчастного, который… ну, да уж и так далее… Остальное не договаривается… Музыканты! польку!
– А не хотите ли заснуть? – спросил Мизинчиков, спокойно подходя к Коровкину.
– Заснуть? Да вы с оскорблением говорите?
– Нисколько. Знаете, с дороги полезно…
– Никогда! – с негодованием отвечал Коровкин. – Ты думаешь, я пьян? – нимало… А впрочем, где у вас спят?
– Пойдемте, я вас сейчас проведу.
– Куда? в сарай? Нет, брат, не надуешь! Я уж там ночевал… А впрочем, веди… С хорошим человеком отчего не пойти?.. Подушки не надо; военному человеку не надо подушки… А ты мне, брат, диванчик, диванчик сочини… Да, слушай, – прибавил он останавливаясь, – ты, я вижу, малый теплый; сочини-ка ты мне того… понимаешь? ромео, как только, чтоб муху задавить… единственно, чтоб муху задавить, одну то есть рюмочку.
– Хорошо, хорошо! – отвечал Мизинчиков.
– Хорошо… Да ты постой, ведь надо ж проститься… Adieu, mesdames и mademoisselles!.. Вы, так сказать, пронзили… Ну, да уж нечего! после объяснимся… а только разбудите меня, как начнется… или даже за пять минут до начала… а без меня не начинать! слышите? не начинать!..
И веселый господин скрылся за Мизинчиковым.
Все молчали. Недоумение еще продолжалось. Наконец Фома начал понемногу, молча и неслышно, хихикать; смех его разрастался все более и более в хохот. Видя это, повеселела и генеральша, хотя все еще выражение оскорбленного достоинства сохранялось в лице ее. Невольный смех начинал подыматься со всех сторон. Дядя стоял, как ошеломленный, краснея до слез и некоторое время не в состоянии вымолвить слова.
– Господи боже, – проговорил он наконец, – кто ж это знал? Но ведь… ведь это со всяким же может случиться. Фома, уверяю тебя, что это честнейший, благороднейший и даже чрезвычайно начитанный человек. Фома… вот увидишь!..
– Вижу-с, вижу-с, – отвечал Фома, задыхаясь от смеха, – необыкновенно начитанный, именно начитанный!
– Про железные дороги так говорит-с! – заметил вполголоса Ежевикин.
– Фома!.. – вскричал было дядя, но всеобщий хохот покрыл слова его. Фома Фомич так и заливался. Видя это, рассмеялся и дядя.
– Ну, да что тут! – сказал он с увлечением. – Ты великодушен, Фома, у тебя великое сердце: ты составил мое счастье… ты же простишь и Коровкину.
Не смеялась одна только Настенька. Полными любовью глазами смотрела она на жениха своего и как будто хотела вымолвить:
«Какой ты, однако ж, прекрасный, какой добрый, какой благороднейший человек, и как я люблю тебя!»
VI. Заключение
Торжество Фомы было полное и непоколебимое. Действительно, без него ничего бы не устроилось, и совершившийся факт подавлял все сомнения и возражения. Благодарность осчастливленных была безгранична. Дядя и Настенька так и замахали на меня руками, когда я попробовал было слегка намекнуть, каким процессом получилось согласие Фомы на их свадьбу. Сашенька кричала: «Добрый, добрый Фома Фомич; я ему подушку гарусом вышью!» – и даже пристыдила меня за мое жестокосердие. Новообращенный Степан Алексеевич, кажется, задушил бы меня, если б мне вздумалось сказать при нем что-нибудь непочтительное
– Полковник, – начал он, – вы вступаете в законный брак. Понимаете ли вы ту обязанность…
И так далее и так далее; представьте себе десять страниц формата «Journal des Debats», самой мелкой печати, наполненных самым диким вздором, в котором не было ровно ничего об обязанностях, а были только самые бесстыдные похвалы уму, кротости, великодушию, мужеству и бескорыстию его самого, Фомы Фомича. Все были голодны; всем хотелось обедать; но, несмотря на то, никто не смел противоречить и все с благоговением дослушали всю дичь до конца; даже Бахчеев, при всем своем мучительном аппетите, просидел, не шелохнувшись, в самой полной почтительности. Удовлетворившись собственным красноречием, Фома Фомич наконец развеселился и даже довольно сильно подпил за обедом, провозглашая самые необыкновенные тосты. Он принялся острить и подшучивать, разумеется, на счет молодых. Все хохотали и аплодировали. Но некоторые из шуток были до такой степени сальны и недвусмысленны, что даже Бахчеев сконфузился. Наконец Настенька вскочила из-за стола и убежала. Это привело Фому Фомича в неописанный восторг; но он тотчас же нашелся: в кратких, но сильных словах изобразил он достоинства Настеньки и провозгласил тост за здоровье отсутствующей. Дядя, за минуту сконфуженный и страдавший, готов был теперь обнимать Фому Фомича. Вообще жених и невеста как будто стыдились друг друга и своего счастья, – и я заметил: с самого благословения еще они не сказали меж собою ни слова, даже как будто избегали глядеть друг на друга. Когда встали из-за стола, дядя вдруг исчез неизвестно куда. Отыскивая его, я забрел на террасу. Там, сидя в кресле, за кофеем, ораторствовал Фома, сильно подкураженный. Около него были только Ежевикин, Бахчеев и Мизинчиков. Я остановился послушать.
– Почему, – кричал Фома, – почему я готов сейчас же идти на костер за мои убеждения? А почему из вас никто не в состоянии пойти на костер? Почему, почему?
– Да ведь это уж и лишнее будет, Фома Фомич, на костер-то-с! – трунил Ежевикин. – Ну, что толку? Во-первых, и больно-с, а во-вторых, сожгут – что останется?
– Что останется? Благородный пепел останется. Но где тебе понять, где тебе оценить меня! Для вас не существует великих людей, кроме каких-то Цезарей да Александров Македонских! А что сделали твои Цезари? кого осчастливили? Что сделал твой хваленый Александр Македонский? Всю землю-то завоевал? Да ты дай мне такую же фалангу, так и я завоюю, и ты завоюешь, и он завоюет… Зато он убил добродетельного Клита, а я не убивал добродетельного Клита… Мальчишка! прохвост! розог бы дать ему, а не прославлять во всемирной истории… да уж вместе и Цезарю!
– Цезаря-то хоть пощадите, Фома Фомич!
– Не пощажу дурака! – кричал Фома.
– И не щади! – с жаром подхватил Степан Алексеевич, тоже подвыпивший, – нечего их щадить; все они прыгуны, все только бы на одной ножке повертеться! колбасники! Вон один давеча стипендию какую-то хотел учредить. А что такое стипендия? Черт ее и знает, что она значит! Об заклад побьюсь, какая-нибудь новая пакость. А тот, другой, давеча-то, в благородном обществе, вензеля пишет да рому просит! По-моему, отчего не выпить? Да ты пей, пей, да и перегородку сделай, а потом, пожалуй, и опять пей… Нечего их щадить! все мошенники! Один только ты ученый, Фома!
Бахчеев если отдавался кому, то отдавался весь, безусловно и безо всякой критики.
Я отыскал дядю в саду, у пруда, в самом уединенном месте. Он был с Настенькой. Увидя меня, Настенька стрельнула в кусты, как будто виноватая. Дядя пошел ко мне навстречу с сиявшим лицом; в глазах его стояли слезы восторга. Он взял меня за обе руки и крепко сжал их.
– Друг мой, – сказал он, – я до сих пор как будто не верю моему счастью… Настя тоже. Мы только дивимся и прославляем всевышнего. Сейчас она плакала. Поверишь ли, до сих пор я как-то не опомнился, как-то растерялся весь: и верю и не верю! И за что это мне? за что? что я сделал? чем я заслужил?