Собрание повестей и рассказов в одном томе
Шрифт:
– Если кто заслужил, дядюшка, то это вы, – сказал я с увлечением. – Я еще не видал такого честного, такого прекрасного, такого добрейшего человека, как вы…
– Нет, Сережа, нет, это слишком, – отвечал он, как бы с сожалением. – То-то и худо, что мы добры (то есть я про себя одного говорю), когда нам хорошо; а когда худо, так и не подступайся близко! Вот мы только сейчас толковали об этом с Настей. Сколько ни сиял передо мною Фома, а, поверишь ли? я, может быть, до самого сегодня не совсем в него верил, хотя и сам уверял тебя в его совершенстве; даже вчера не уверовал, когда он отказался от такого подарка! К стыду моему говорю! Сердце трепещет после
– Что ж, дядюшка, может, это было даже естественно.
Дядя замахал руками.
– Нет, нет, брат, и не говори! А просто-запросто все это от испорченности моей природы, оттого, что я мрачный и сластолюбивый эгоист и без удержу отдаюсь страстям моим. Так и Фома говорит. (Что было отвечать на это?) Не знаешь ты, Сережа, – продолжал он с глубоким чувством, – сколько раз я бывал раздражителен, безжалостен, несправедлив, высокомерен, да и не к одному Фоме! Вот теперь это все вдруг пришло на память, и мне как-то стыдно, что я до сих пор ничего еще не сделал, чтоб быть достойным такого счастья. Настя то же сейчас говорила, хотя, право, не знаю, какие на ней-то грехи, потому что она ангел, а не человек! Она сказала мне, что мы в страшном долгу у Бога, что надо теперь стараться быть добрее, делать всё добрые дела… И если б ты слышал, как она горячо, как прекрасно все это говорила! Боже мой, что за девушка!
Он остановился в волнении. Через минуту он продолжал:
– Мы положили, брат, особенно лелеять Фому, маменьку и Татьяну Ивановну. А Татьяна-то Ивановна! какое благороднейшее существо! О, как я виноват пред всеми! Я и перед тобой виноват… Но если кто осмелится теперь обидеть Татьяну Ивановну, о! тогда… Ну, да уж нечего!.. для Мизинчикова тоже надо что-нибудь сделать.
– Да, дядюшка, я теперь переменил мое мнение о Татьяне Ивановне. Ее нельзя не уважать и не сострадать ей.
– Именно, именно! – подхватил с жаром дядя. – Нельзя не уважать! Ведь вот, например, Коровкин, ведь ты уж, наверно, смеешься над ним, – прибавил он, с робостью заглядывая мне в лицо, – и все мы давеча смеялись над ним. А ведь это, может быть, непростительно… ведь это, может быть, превосходнейший, добрейший человек, но судьба… испытал несчастья… Ты не веришь, а это, может быть, истинно так.
– Нет, дядюшка; почему же не верить?
И я с жаром начал говорить о том, что в самом падшем создании могут еще сохраниться высочайшие человеческие чувства; что неисследима глубина души человеческой; что нельзя презирать падших, а, напротив, должно отыскивать и восстановлять; что неверна общепринятая мерка добра и нравственности и проч. и проч., – словом, я воспламенился и рассказал даже о натуральной школе; в заключение же прочел стихи:
Когда из мрака заблужденья…
Дядя пришел в необыкновенный восторг.
– Друг мой, друг мой! – сказал он, растроганный, – ты совершенно понимаешь меня и еще лучше меня рассказал все, что я сам хотел было выразить. Так, так! Господи! почему это зол человек? почему я так часто бываю зол, когда так хорошо, так прекрасно быть добрым? Вот и Настя то же самое сейчас говорила… Но посмотри, однако ж, какое здесь славное место, – прибавил он, оглядываясь вокруг себя, – какая природа! какая картина! Экое дерево! посмотри: в обхват человеческий! Какой сок, какие листья! какое солнце! как после грозы-то все вокруг повеселело,
– Очень может быть, дядюшка. По-своему, разумеется…
– Ну да, разумеется, по-своему… Дивный, дивный творец!.. А ведь ты должен хорошо помнить весь этот сад, Сережа: как ты тут играл и бегал, когда был маленький! Я ведь помню, когда ты был маленький, – прибавил он, смотря на меня с неизъяснимым выражением любви и счастья. – Тебе только к пруду не позволяли ходить одному. А помнишь, один раз, вечером, Катя-покойница подозвала тебя и стала тебя ласкать… Ты все бегал в саду перед этим и весь разрумянился; волоски у тебя такие светленькие, в кудряшках… Она ими играла-играла, да и сказала: «Это хорошо, что ты его, сиротку, к нам взял». Помнишь иль нет?
– Чуть-чуть, дядюшка.
– Тогда еще вечер был, и солнце на вас обоих так светило, а я сидел в углу и трубку курил да на вас смотрел… Я, Сережа, каждый месяц к ней на могилу, в город, езжу, – прибавил он пониженным голосом, в котором слышались дрожание и подавляемые слезы. – Я об этом сейчас Насте говорил: она сказала, что мы оба вместе будем к ней ездить…
Дядя замолчал, стараясь подавить свое волнение.
В эту минуту к нам подошел Видоплясов.
– Видоплясов! – вскричал дядя, встрепенувшись. – Ты от Фомы Фомича?
– Нет-с, я более по своей надобности-с.
– А, ну и славно! вот и узнаем про Коровкина. А я ведь еще давеча хотел спросить… Я ему, Сережа, велел там наблюдать, Коровкина-то. В чем дело, Видоплясов?
– Осмелюсь доложить, – сказал Видоплясов, – что вчера вы изволили упомянуть-с насчет моей просьбы-с и обещать мне ваше высокое заступление от ежедневных обид-с.
– Неужели ты опять про фамилию? – вскричал дядя в испуге.
– Что ж делать-с? Ежечасные обиды-с…
– Ах, Видоплясов, Видоплясов! что мне с тобой делать? – сказал с сокрушением дядя. – Ну, какие тебе могут быть обиды? Ведь ты просто с ума сойдешь, в желтом доме жизнь кончишь!
– Кажется, я умом моим-с… – начал было Видоплясов.
– Ну то-то, то-то, – перебил дядя, – я, братец, это так говорю, не в обиду тебе, а в пользу. Ну какие там у тебя обиды? Бьюсь об заклад, какая-нибудь дрянь?
– Проходу нет-с.
– От кого?
– От всех-с и преимущественно через Матрену-с. Через нее я моею жизнию страдать пошел-с. Известно-с, что все отличительные люди-с, кто сызмалетства еще меня видел, говорили, что я совсем на иностранца похож, преимущественно чертами лица-с. Что же, сударь? Из-за этого мне теперь и проходу нет-с. Как только я мимо иду-с, все мне следом кричат всякие дурные слова-с; даже ребятишки маленькие-с, которых надо прежде всего розгами высечь-с, и те кричат-с… Вот и теперь, когда я сюда шел, кричали-с… Мочи нет-с. Защитите, сударь, вашим покровом-с!
– Ах, Видоплясов!.. Ну да что ж они такое кричат? Верно, глупость какую-нибудь, на которую не надо и внимания обращать.
– Неприлично будет сказать-с.
– Да что именно?
– Омерзительно выговорить-с.
– Да уж говори!
– Гришка-голанец съел померанец-с.
– Фу, какой человек! Я думал и бог знает что! А ты плюнь да мимо и пройди.
– Плевал-с: еще больше кричат-с.
– Да послушайте, дядюшка, – сказал я, – ведь он жалуется на то, что ему житья нет в здешнем доме. Отправьте его, хоть на время, в Москву, к тому каллиграфу. Ведь он, вы говорили, у каллиграфа какого-то жил.