Собрание рассказов
Шрифт:
— Кто это? — спросил юноша. Пожилой ему не ответил. Мулы шли друг за другом. Юноша тихо сказал:
— Она распустила волосы. Как горят, прямо как сосна на весеннем солнце.
Мулы, прядая ушами, ступали по мягкой, заглушающей звуки земле; всадники развалясь сидели на своих неоседланных мулах, их ноги болтались.
Женщина была верхом на рыжей кобыле, по ее плечам лилась медная, горящая на солнце река волос, руки были подняты к волосам и что-то с ними делали. Чуть поодаль стоял каурый жеребец и на нем — тот самый мужчина. Он закуривал сигарету. Мулы, шагающие все так же неутомимо, понурив головы и поводя ушами, поравнялись с ними. Юноша взглянул на женщину смело и одновременно как бы таясь; пожилой продолжал насвистывать свою грустную, неторопливую песню, на них он, казалось, не глядел. Он бы, наверное, так и проехал мимо, будто не заметил всадников, но мужчина на кауром жеребце его окликнул.
— Ну что? —
— Да, — равнодушно и словно бы нехотя ответил мужчина в комбинезоне. — Она сама дала себя затравить. Куда ж ей было деваться?
Юноша не отрываясь смотрел на женщину, а та, замерев с поднятыми к волосам руками, смотрела на пожилого.
— Почему? — спросил мужчина.
— Загнал он ее на своем вороном жеребце, — сказал мужчина в комбинезоне.
— Как, один, без собак?
— Один. Собаки, вроде, на вороных жеребцах не скачут. — Оба мула остановились; пожилой слегка повернул голову к мужчине на кауром жеребце, лицо его было скрыто полями старой продавленной шляпы. — Она добежала до того конца поля и затаилась под отвалом — верно, надеялась, что он перескочит канаву, а она тогда вернется по своему следу. Собак она, видать, не боялась. Она уже так долго их дурачила, что они ей были не страшны. А вот он ей был страшен. Они за три года хорошо узнали друг друга, как вы, наверно, знаете свою мать или жену, только у вас ее, вроде, никогда путем не было, жены-то. В общем, она сидела под отвалом в кустах вереска, и он знал, что она там, и поскакал к ней напрямик через поле, даже отдышаться не дал. Вы, наверно, его видели, он несся к ней напрямик через поле, будто видел ее так же хорошо, как чуял. Лиса, как спряталась, обманув собак, так и сидела. Она еще не успела отдышаться, а тут снова надо бежать, а она уже совсем выбилась из сил, выбраться из кустов и бежать дальше не могла. Он подскакал к канаве и перемахнул на ту сторону, как она и рассчитывала. Только сама-то она все еще сидела в кустах, а он, когда переносился через канаву, глянул вниз и увидел лису и прямо на лету соскочил с лошади и свалился к ней, в вереск. И тогда… может, она вильнула сначала в сторону, не знаю. Он говорит, она крутнулась и прыг ему прямо в лицо, а он сшиб ее кулаком на землю и затоптал сапогами насмерть. Собаки к ним еще не поспели. Но он управился с ней и без собак. — Пожилой умолк и с минуту еще сидел молча на своем старом, безропотном муле — убого одетый, медлительный, лицо в тени шляпы. — Что ж, поеду, — наконец сказал он. — А то со вчерашнего дня крошки хлеба во рту не было. До свидания. — Он тронул своего мула, мул юноши потянулся за ним следом. Назад пожилой не оглянулся.
Зато оглянулся юноша. Оглянулся и посмотрел на мужчину на кауром жеребце, с тлеющей в руке сигаретой, от которой в безветренный солнечный воздух поднимался высокий, легкий столбик дыма, посмотрел на женщину на рыжей кобыле, которая сидела, подняв руки к своим горящим на солнце волосам и что-то с ними делала, посмотрел, переносясь, пытаясь перенестись, как это свойственно юности, через разделявшее их расстояние к ней, далекой, недостижимой женщине, пытаясь преодолеть тщетный, немой порыв отчаяния, которое у юных бывает так похоже на ярость: ярость — оттого, что мужчина потерял женщину, отчаяние — потому что на этой неизбывной горестной земле мужчина обречен нести ей гибель.
— Она плакала, — сказал юноша и грязно, бессмысленно выругался.
— Ну, ну, — сказал пожилой, не оборачиваясь. — Поехали. Пока доберемся, небось уж завтрак будет готов.
ПЕНСИЛЬВАНСКИЙ ВОКЗАЛ
I
Они словно принесли с собой запах снега, который валил на Седьмой авеню. А может быть, запах этот принесли другие, те, что зашли раньше, накопив его в легких, и дыхание их наводнило все пространство под арками стылым туманом, неистребимой, затхлой мутью, которая могла бы, казалось, пронизать насквозь саму бесконечность. От холода сомкнутые ряды освещенных витрин недвижно и бессонно блестели, как блестят глаза у людей, когда они злоупотребляют крепчайшим кофе и бодрствуют ночь напролет у гроба чужого им человека.
В сводчатом зале, где люди выглядели крохотными и суетились, как муравьи, запах и ощущение снега не исчезали, а лишь поднимались высоко вверх, под своды, утвержденные на стальных балках, и вдобавок к этому примешивались затхлость, и зловоние, и докучливый, неумолчный ропот, словно голоса паломников растекались по беспредельной пустыне, словно еще звучали голоса всех пассажиров, какие когда-либо плутали здесь, бесчисленные и растерянные, как заблудившиеся дети.
Они прошли к курительной. Старик первый заглянул в дверь.
— Порядок, — сказал он.
Выглядел он лет на шестьдесят, хотя, возможно, в действительности ему
— Покуда здесь не так уж и людно. Стало быть, время есть.
Они стояли в курительной, куда вскоре заглянули еще трое мужчин и оглядели комнату с точно таким же видом, чуточку робко и чуточку воровато, причем казалось, что одежда их и даже лица точно так же пропахли супом из благотворительных столовых и источали дух ночлежек, опекаемых Армией спасения. Потом они вошли; старик первый двинулся в дальний конец курительной, меж тяжелых, массивных скамей, на которых сидели уже какие-то мужчины, молодые, пожилые и старые, погруженные в задумчивость, похожие на пугала, сорванные и занесенные мимолетным ветром на уступы огромной скалы. Старик выбрал скамью, сел и подвинулся, давая место своему молодому спутнику.
— Раньше я думал, что ежели сядешь где-нибудь посередке, то, может, и пронесет как-нибудь. Да потом оказалось, невелика разница, на которую скамейку сесть.
— Или лечь, это ведь все едино, — сказал молодой. На нем была армейская шинель и желтые армейские ботинки, какие можно купить в так называемых армейских лавках за доллар или немногим дороже. Он давно уже не брился. — А ежели лечь, то опять же невелика разница, хоть дыши, хоть не дыши вовсе. Покурить бы сейчас. Не жрать я уж давно привык, а вот жить без курева, ей-ей, нипочем не привыкну.
— Ясное дело, — сказал старик. — Я бы тебя угостил с удовольствием. Только я сам без табаку сижу с тех самых пор, как уехал во Флориду. Вот странно: не курил добрых десять лет, но едва вернулся в Нью-Йорк, мне перво-наперво захотелось подымить. Ведь странно?
— Да, — сказал молодой. — В особенности ежели у тебя не было ни крошки табаку, когда опять пришло такое желание.
— В то время мне было безразлично, что желание есть, а табаку нету, — сказал старик. — В то время мои дела хорошо шли. Покуда я не… — Он умолк. Старческое его лицо оживилось, и он продолжал словоохотливо, без тени запальчивости, смущения или злости. — Досадно только, что я думал все это время, будто деньги на похороны в целости. Как только до меня дошло, что с Дэнни стряслась беда, я сразу же двинул в Нью-Йорк…
II
— А кто таков этот самый Дэнни? — спросил молодой.
— Разве я тебе не говорил? Он сын моей сестры. У нас не осталось ни роду, ни племени, кроме сестры, Дэнни и меня. А ведь я с детства был хворый. Все думали, что я не жилец на свете. До пятнадцати лет
я два раза чуть не помер, на меня родичи уж рукой махнули, но я их всех пережил. Всех восьмерых к тому времени, когда сестра отдала богу душу три года назад. Поэтому я и перебрался на жительство во Флориду. Думал, здешние зимы меня доконают. Но после смерти сестры я три зимы перебедовал тут, и хоть бы что. Правда, иной раз думается, человек может перенести чего угодно, ежели он воображает, будто этого ем> никак не перенести. А твое какое мнение?
— Не знаю, — сказал молодой. — Так что же там за беда стряслась?
_ Что?
— Ну с этим Дэнни, что за беда?
— Это ты брось, я про Дэнни худого слова не скажу. Он неплохой малый, просто сумасбродный, по молодости лет. Но не плохой, право слово.
— Ладно, — сказал молодой. — Выходит, никакой беды и не было.
— Нет. Он славный мальчуган. Сейчас живет в Чикаго. И на хорошую работу поступил. Адвокат из Джексонвилла его пристроил, когда я вернулся в Нью-Йорк. А я про это узнал, лишь когда дал ему телеграмму о смерти сестры. Тут-то и оказалось, что он в Чикаго, на хорошей работе. Он прислал сестре венок из живых цветов, который влетел ему в добрых две сотни долларов. Отправил авиапочтой: а это ведь тоже стоит недешево. Сам он приехать не мог, потому что только-только поступил на работу, а хозяин куда-то укатил из города, и отлучиться было никак нельзя. Хороший он мальчуган. Оттого-то, как только вышла неприятность с той женщиной, что жила этажом ниже и обвинила его, будто он стянул ее белье, когда оно сушилось на веревке, я сразу сказал сестре, что пошлю ему денег на железнодорожный билет до Джексонвилла, а уж там я мог за ним доглядывать. Вызволить его из компании этих подонков, которые шляются по кабакам и прочим заведениям в том же роде. Нарочно приехал из Флориды, чтоб об нем позаботиться. И мы с сестрой пошли к мистеру Пинкскому еще до того, как она купила себе гроб в рассрочку. Она сама попросила меня сходить. Известно, какие они, эти старухи. Только она вовсе не была старухой, хоть мы с ней и пережили остальных, а ведь их как-никак семеро. Но ты же знаешь, как важно для старухи знать, что ее схоронят чин по чину на случай, ежели не останется родичей и некому будет об этом постараться. Думается мне, многие из них только этим и живы.