Собрание сочинений в 14 томах. Том 8
Шрифт:
Пальцы опять переплелись. Борьба продолжалась недолго. Мышцы Харниша, напруженные для атаки, быстро перешли к защите, и после минутного противодействия рука его разогнулась. Харниш опешил. Слоссон победил его не каким-нибудь особым приемом. По умению они равны, он даже превосходит умением этого юнца. Сила, одна только сила — вот что решило исход борьбы. Харниш заказал коктейли для всей компании, но все еще не мог прийти в себя и, далеко отставив руку, с недоумением рассматривал ее, словно видел какой-то новый, незнакомый ему предмет. Нет, этой руки он не знает. Это совсем не та рука, которая была при нем всю его жизнь. Куда девалась его прежняя рука? Ей-то ничего бы не стоило прижать руку этого мальчишки. Ну, а эта… Он продолжал смотреть на
Услышав их смех, Харниш встрепенулся. Сначала он посмеялся вместе с ними, но потом лицо его стало очень серьезным. Он нагнулся к метателю молота.
— Юноша, — заговорил он, — я хочу сказать вам кое-что на ушко: уйдите отсюда и бросьте пить, пока не поздно.
Слоссон вспыхнул от обиды, но Харниш продолжал невозмутимо:
— Послушайте меня, я старше вас, и говорю для вашей же пользы. Я и сам еще молодой, только молодости-то во мне нет. Не так давно я посовестился бы прижимать вашу руку: все одно что учинить разгром в детском саду.
Слоссон слушал Харниша с явным недоверием; остальные сгрудились вокруг него и, ухмыляясь, ждали продолжения.
— Я, знаете, не любитель мораль разводить. Первый раз на меня покаянный стих нашел, и это оттого, что вы меня стукнули, крепко стукнули. Я кое-что повидал на своем веку и не то, чтоб я уж больно много требовал от жизни. Но я вам прямо скажу: у меня черт знает сколько миллионов, и я бы все их, до последнего гроша, выложил сию минуту на эту стойку, лишь бы прижать вашу руку. А это значит, что я отдал бы все на свете, чтобы опять стать таким, каким был, когда я спал под звездами, а не жил в городских курятниках, не пил коктейлей и не катался в машине. Вот в чем мое горе, сынок; и вот что я вам скажу: игра не стоит свеч. Мой вам совет — поразмыслите над этим и остерегайтесь. Спокойной ночи!
Он повернулся и вышел, пошатываясь, чем сильно ослабил воздействие своей проповеди на слушателей, ибо было слишком явно, что говорил он с пьяных глаз.
Харниш вернулся в гостиницу, пообедал и улегся в постель. Но понесенное им поражение не выходило у него из головы.
— Негодный мальчишка! — пробормотал он. — Раз — и готово, побил меня. Меня!
Он поднял провинившуюся руку и тупо уставился на нее. Рука, которая не знала поражения! Рука, которой страшились силачи Сёркла! А какой-то молокосос, безусый студент, шутя прижал ее к стойке, дважды прижал! Права Дид. Он стал не тем человеком. Дело дрянь, теперь не отвертишься, пора вникнуть серьезно. Но только не сейчас. Утро вечера мудренее.
Глава двадцать вторая
Харниш проснулся с привычным ощущением сухости в горле, во рту и на губах, налил себе полный стакан воды из стоявшего возле кровати графина и задумался; мысли были те же, что и накануне вечером. Начал он с обзора финансового положения. Наконец-то дела поправляются. Самая грозная опасность миновала. Как он сказал Хигану, теперь нужно только немножко терпения и оглядки, и все пойдет на лад. Конечно, еще будут всякие бури, но уже не такие страшные, как те, что им пришлось выдержать. Его изрядно потрепало, но кости остались целы, чего нельзя сказать о Саймоне Долливере и о многих других. И ни один из его деловых друзей не разорился. Он ради своего спасения заставил их не сдаваться, и тем самым они спасли самих себя.
Потом он вспомнил о вчерашнем случае в баре Парфенона, когда молодой чемпион прижал его руку к стойке. Неудача уже не поражала Харниша, но он был возмущен и опечален, как всякий очень сильный человек, чувствующий, что былая сила уходит. И он слишком ясно видел причину своего поражения, чтобы хитрить и увиливать от прямого ответа. Он знал, почему его рука сплоховала. Не потому, что он уже не молод. Он только-только достиг первой поры зрелости, и по-настоящему не его
И ради чего? На что ему, в сущности, его миллионы? Права Дид. Все равно больше чем в одну кровать сразу не ляжешь; зато он сделался самым подневольным из рабов. Богатство так опутало его, что не вырваться. Вот и сейчас он чувствует эти путы. Захоти он проваляться весь день в постели — богатство не позволит, потребует, чтобы он встал. Свистнет — и изволь ехать в контору. Утреннее солнце заглядывает в окна; в такой день только бы носиться по горам — он на Бобе, а рядом Дид на своей кобыле. Но всех его миллионов не хватит, чтобы купить один-единственный свободный день. Может случиться какая-нибудь заминка в делах, и он должен быть на своем посту. Тридцать миллионов! И они бессильны перед Дид, не могут заставить ее сесть на кобылу, которую он купил и которая пропадает даром, жирея на подножном корму. Чего стоят тридцать миллионов, если на них нельзя купить прогулку в горы с любимой девушкой? Тридцать миллионов! Они гоняют его с места на место, висят у него на шее, точно жернова, губят его, пока сами растут, помыкают им, не дают завоевать сердце скромной стенографистки, работающей за девяносто долларов в месяц.
«Что же делать?» — спрашивал он себя. Ведь это и есть то, о чем говорила Дид. Вот почему она молилась о его банкротстве. Он вытянул злополучную правую руку. Это не прежняя его рука. Конечно, Дид не может любить эту руку и все его тело, как любила много лет назад, когда он еще весь был чистый и сильный. Ему самому противно смотреть на свою руку и на свое тело. Мальчишка, студентик, походя справился с ней. Она предала его. Он вдруг сел в кровати. Нет, черт возьми, он сам предал себя. Он предал Дид. Она права, тысячу раз права, и у нее хватило ума понять это и отказаться выйти замуж за раба тридцати миллионов, насквозь пропитанного виски.
Он встал с постели и, подойдя к зеркальному шкафу, посмотрел на себя. Хорошего мало. Исчезли когда-то худые щеки, вместо них появились одутловатые, обвисшие. Он поискал жестокие складки, о которых говорила Дид, и нашел их; он отметил также черствое выражение глаз, мутных от бесчисленных коктейлей, которые он выпил накануне, как выпивал каждый вечер, из месяца в месяц, из года в год. Он посмотрел на очень заметные мешки под глазами и ужаснулся. Потом он засучил рукава пижамы. Не удивительно, что метатель молота одолел его. Разве это мускулы? Да они заплыли жиром. Он скинул пижамную куртку. И опять ужаснулся, увидев, как он растолстел. Глядеть противно! Вместо подтянутого живота — брюшко. Выпуклые мышцы груди и плеч превратились в дряблые валики мяса.
Он отвернулся от зеркала, и в памяти его замелькали картины минувших дней, когда все было ему нипочем; вспомнились лишения, которые он переносил лучше всех; индейцы и лайки, загнанные им в суровые дни и ночи на снежной тропе; чудеса силы и ловкости, поставившие его королем над богатырским племенем первооткрывателей.
Итак — старость. И вдруг перед его внутренним взором возник образ старика, которого он встретил в Глен Эллен; восьмидесятичетырехлетний старец, седовласый и седобородый, поднимался по крутой тропинке в лучах пламенеющего заката; в руке он нес ведерко с пенящимся молоком, а на лице его лежал мирный отблеск уходящего летнего дня. Вот то была старость! «Да, сударь, восемьдесят четыре годочка, а еще покрепче других буду! — явственно слышал он голос старика. — Никогда не сидел сложа руки. В пятьдесят первом перебрался сюда с Востока на паре волов. Воевал с индейцами. Я уже был отцом семерых детей».