Собрание сочинений в 15 томах. Том 13
Шрифт:
Но вот тут-то и начинаются наши трудности, ибо мы должны изложить в подробностях, как он был отвергнут. С величайшей радостью рассказали бы мы, не упустив ни одной подробности, как Теодор явился на добровольческий пункт, как его подвергли тщательному медицинскому осмотру, как его таинственные, но чрезвычайно существенные физические изъяны заставили сурово нахмуриться старых, опытных докторов. Мы рассказали бы, как они покачали головой:
— Послать вас на позиции равносильно убийству. Слишком хрупкий организм. Вы не вынесете ни переходов, ни лишений, ни походной жизни.
Потом мы рассказали бы, как он умолял их зачислить его, ведь они же зачислили всех его друзей, пусть они позволят ему пойти в качестве кого угодно, только чтобы
— Это равносильно убийству, — повторяли они, — вы никогда бы не дошли до позиций. Следующий.
Его оттолкнули. Он отошел грустный, с достоинством, обернулся и в последний раз сделал умоляющий жест.
— Следующий! — крикнул дежурный…
Это была бы трогательная страница в нашей повести.
Однако, по причинам, которые нам не хотелось бы слишком навязывать читателю, мы не можем нарисовать эту сцену. Теодор рисовал ее себе по-разному и не раз. Настолько-то она во всяком случае была реальна.
Но мы позволим себе, не уклоняясь от истины, коей должен придерживаться рассказчик, поведать о многочисленных репетициях этого осмотра, на которых не присутствовали ни врачи, ни сурово взирающее военное начальство. Этот самоосмотр происходил в большинстве случаев в собственной квартире Теодора. От времени до времени он рассматривал свое обнаженное тело в трюмо, которое подарила ему Рэчел. Он не мог не признаться самому себе, что он был значительно худее, чем следовало бы: под ключицами впадины, плечи торчат, как у скелета; все ребра можно пересчитать. Это было совсем не такое крепкое тело, как могли предположить люди, видевшие его в платье. Оно было очень хрупко. Он иногда простуживался и покашливал, а примерно год назад у него была инфлюэнца.
Он вспоминал о хрупком здоровье Раймонда, о том, как жизнь его угасла, как свеча, от одной неосторожной длинной прогулки в ноябрьский день, в мирное время в Англии. Честно ли это по отношению к здоровым людям — засорять коммуникационные и передовые линии потенциальными калеками? Все его инстинкты восставали против того, чтобы идти за толпой туда, где он не мог с честью нести свое бремя, не мог быть во главе. Это было бы далеко не патриотическим поступком — идти больным в армию, где вовсе не так уж много госпиталей и медицинских сестер, и идти только потому, что его гордость и желание красивого жеста заставили его ринуться на поле брани.
Были еще и другие соображения, удерживавшие его от этого шага. Все это очень хорошо, можно пойти и быть убитым. Нет ничего проще. И, разумеется; он пошел бы на это легко и радостно ради милой старой Англии, если бы это касалось только его одного. Но разве это касается только его? С непривычной нежностью он думал о Клоринде. Все, что у нее есть на свете, это он. Ее единственный сын. Он до сих пор никогда не представлял, как безгранична ее любовь к нему, и при этом он вспомнил, что уже десять дней не был у нее, и подумал, что надо как-нибудь собраться и зайти. А затем еще была Маргарет, которая так тяжело переживала войну. Все усиливающиеся зверства в Бельгии, которыми агитаторы войны, сильно сгущая краски, потрясали английских обывателей, ранили и ужасали ее. Присущие ей мягкость и доброта не могли примириться с этими зверствами. Но она реагировала далеко не так, как это было желательно людям, которые стремились вызвать и разжечь ненависть. Ее ужасали не столько немцы — она знала несколько милых немецких девушек, — ее приводило в ужас человечество, жизнь. Ей казалось, что-то необходимо сделать, чтобы помешать людям вернуться к звериной жестокости, но что именно, она не знала. В своем смятении она выдавала долго скрываемую нежность к Теодору. Она просила его обещать ей, что он не пойдет добровольцем. Она открыто показывала, что ей хочется быть с ним. Несколько раз она целовала его по собственному почину. Она ясно показывала этим, что она дорожит его телом и не хочет, чтобы оно подвергалось опасности. Он чувствовал, что
И, наконец, были еще некоторые мотивы, которые удерживали его. Могло случиться так, что он пройдет всю тяжесть муштровки и обучения впустую. Это было соображение более низменного порядка, но тем не менее это было существенное соображение. Чтобы сделать солдата, требуется несколько недель, это стоит стране значительных расходов, а война может скоро кончиться. На страницах газет войну выигрывали каждый день. Он может завербоваться и никогда не понадобиться. Тогда он будет выбит из колеи; его художественное образование прервется, руки огрубеют. Шесть месяцев — крайний срок, он был убежден в этом. Так говорил Мелхиор. Но он только вторил газетам. И все же Мелхиор решил вступить в армию.
— Не понимаю, как мы можем действовать иначе, — говорил он. — Для меня это символический акт. Наш народ видел только хорошее в Англии. Здесь никогда не было травли евреев. Мы идем против немецких юдофобов. Это моя вторая родина. Англичанином можно не только родиться, но и стать им. Вот я, например, учился в закрытой английской школе… Иногда я чувствую себя более англичанином, чем англичане.
Но у Мелхиора оказался порок сердца. Он знал об этом, но никогда не думал, что это может оказаться препятствием. Однако это оказалось препятствием, и он перенес свое внимание на невоенную работу государственного значения. Он поступил в контору своего двоюродного брата, который с утра до ночи бился над проблемой снабжения армии обмундированием, вначале в качестве компаньона большой фирмы готового платья, а потом в качестве правительственного агента. После этого Мелхиор перестал повторять, что «это кончится через шесть месяцев». Он все более увлекался работой в конторе своего кузена. Перспективы войны менялись, и быстрое окончание ее утратило для него свою первоначальную значимость.
5. Вне войны
«Война может затянуться на годы».
Вскоре это утверждение незаметно, но совершенно категорически вытеснило разговоры о шестимесячной войне. Постепенно, понемножку, с каждым днем стиралась граница между сценой и зрителями, и все большее и большее количество их становилось участниками драмы.
Рэчел умчалась уже давно. Ей удалось устроиться в добровольный походный госпиталь, кочевавший по территории беззащитной Бельгии, и с тех пор, к своему великому удовольствию, она жила в постоянной опасности, ежеминутно рискуя жизнью, среди людей, у которых все нормы поведения сошли на нет, не выдержав напряжения войны.
Один раз она прислала Теодору коротенькое письмецо, написанное карандашом, которое показалось ему хвастливым и бессердечным, но адреса для ответа не сообщила; затем он получил несколько нескромную открытку к Новому году с «приветом из Остенде», и с тех пор она исчезла из его жизни. Один из помощников Роулэндса отправился на фронт добровольцем через полтора месяца после начала войны. Потом ушли два товарища-студента; еще одна студентка, с которой у Теодора завязались довольно непринужденные дружеские отношения, поступила на курсы сестер милосердия, а Вандерлинк внезапно покончил с искусством и бросил свою мастерскую, которая, наверно, могла бы стать во время войны местом сбора людей с литературными и артистическими наклонностями.
— Я больше не в силах этого выносить, — сказал Вандерлинк — это было его единственное объяснение — и поехал в Италию, чтобы поступить в квакерский походный госпиталь.
С каждым днем все больше и больше людей уходило на войну, а количество и влияние остающихся вне войны все уменьшалось. Разрастающийся и усиливающийся смерч войны кружился по Лондону и захватывал все больше и больше жизней. Все меньше и меньше оставалось людей, способных устоять против его притягивающей силы, не поддаться его зову, и огромная толпа безучастных зрителей, толкавшихся в Лондоне в начале войны, неуклонно таяла, превращаясь в редеющие кучки.