Собрание сочинений в 8 томах. Том 5. Очерки биографического характера
Шрифт:
А. И. Урусов
К . /С. Арсеньев
В конце девяностых годов Андреевский выпустил второе, значительно и едва ли основательно сокращенное издание своих стихотворений, заявляя в предисловии, что
уже много лет он не пишет стихов и никогда к этому занятию не вернется, «хотя, — писал он мне, — Тургенев в письме к М. М. Стасюлевичу просил передать мне его просьбу непременно продолжать стихотворную деятельность, но я не был обольщен этим рескриптом моего кумира, лучше судя об окружавшей меня эпохе, прямо смертельной для «поэта в душе», и, «поняв бесплодие рифмы, ушел во время». Подтверждая свое решение статьею о «вырождении рифмы», он находил, что Некрасов и его последователи много работали над тем, чтобы опрозаить стих, и что беглый обзор указывает на обветшалость рифмы для истинно-поэтических стихотворений, и она пригодится в будущем лишь для оперных либретто, сатирических куплетов и гривуазных песенок. Рифма во многом похожа на танцы: как последние ныне утратили древнее религиозное значение и сделались забавою для молодежи, так и рифма потеряла свое былое значение. Этот крайне оригинальный взгляд Андреевского, в связи с его горячей любовью к литературе, обратил его к критико-психологическому анализу выдающихся явлений последней. Он предпринял ряд литературных чтений в разных публичных собраниях и в заседаниях литературно-драматического
В некоторые из них вложено много личной любви, несмотря на объективный тон автора. Особенно это сказывается по отношению к Лермонтову, чей творческий образ разработан с особым чувством. Из бесед с Андреевским я убедился, что более всех русских поэтов, не исключая и Пушкина, он любил Лермонтова, почти все стихи которого знал наизусть и любил цитировать. Этим он напоминал людей старшего поколения, например, Гончарова, — в их восторгах при цитировании множества мест из творений Пушкина. У меня хранилось подаренное мне подлинное письмо Лермонтова, и я, прослушав чтение Андреевского, послал ему это письмо. Несмотря на свой «зарок», он мне отвечал следующими стихами, рисующими его отношение к автору письма:
«Дорогой друг!
Мне свят и дорог ваш листок,
Как мусульманину Восток;
Целую след летучих слов
Того, кто скорбен и суров,
Живя не здешним вдохновеньем,
Клеймил наш мир своим презреньем…
Горячо, горячо благодарный С. А.»
Так шла жизнь Андреевского до сорока лет. Казалось, что она сложилась в личном смысле недурно. Широкая адвокатская деятельность, авторство, снискавшее себе внимание и добрую, в большинстве случаев, оценку, круг во многом единомышленных друзей и интересных знакомых и, наконец, семейное довольство и уют — все обеспечивало спокойствие и душевное удовлетворение «на склоне дней», но именно в начале этого «склона» на него налетела одна из тех бурь, которые разрушают сложившийся уклад личной жизни. Он встретил женщину, которая затмила для него старый «чистый образ виденья любимого» и оставила, по его словам, «громадную, яркую и важнейшую полосу в его жизни». Для него наступили дни ощущений непосредственной близости к «счастью всей жизни» и затем долгие дни тревог, мучительной разлуки и разрывающих сердце тяжких свиданий. Посвящая описанию этой всепокоряющей страсти несколько глав в «Книге о смерти», он мог бы, подобно Тютчеву, воскликнуть:
«О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадежность!»
Любовь воскресила в нем, несмотря на прежнее его заклятие, желание писать стихи, и они появились в печати со следующим посвящением любимой женщине:
«Тебе — на языке, едва тебе известном,
Напевы приношу, как поздние цветы.
Скажу ль, что я нашел в лице твоем прелестном,
Когда мне в сумраке звездой блеснула ты?
Мне снилось — я поэт, но лишь до нашей встречи,
Я разлюбил мечты, твой образ полюбя,
И если в песнях есть хоть звук небесной речи,
Он был подсказан мне в предчувствии тебя».
«Книга о смерти» представляет многолетний отчет Андреевского самому себе о всех его переживаниях, изложенных с большою искренностью и чрезвычайной откровенностью. Она отчасти напоминает собою «Confession» Руссо, будучи своего рода исповедью сына последнего века, с больной душой и скептическим умом. Хотя в ней много ярких воспоминаний о жизни, о встречах, о далеком детстве и юности, много живых описаний современной автору «злобы дня», но она все-таки вполне оправдывает свое название. Да! Ее главное содержание — смерть — царит, во множестве художественно и просто, прочувственно и строго написанных страницах. Мысль о тщете «гадкого, тревожного и непонятного призрака», называемого жизнью, постоянно сменяется картинами смерти. Последняя ужасна, отвратительна и непостижима во всех своих проявлениях и последствиях; природа поставила ее в средоточии жизни, как тарелку с ядом для живых, которым неизбежно придется стать «зарытой куклой, опущенной вместе с гробом в дыру». Пугающий и сжимающий сердце вид усопших, их предсмертные минуты, растерянность окружающих близких, вплоть до тела «самоубийцы Дуньки», лежащего на столе анатомического театра и уже разрезанного на части, нарисованы с большой реальностью и силой. Читая эти страницы, невольно вспоминаешь не столь любимого автором Баратынского, для которого в руке смерти «олива мира, а не гулящая коса», но Шопенгауэра, называющего смерть «курносой гадиной»; начинаешь понимать ужас Андреевского даже пред старостью, по поводу которой он говорит, что обычное письменное обращение к людям преклонного возраста «глубокоуважаемый» прежде всего вещает им о глубине близкой могилы. Если, однако, эта книга проникнута его прежним взглядом на смерть, лишь выраженным более решительно, то былая его безнадежность уступает в ней, не без колебаний, под несомненным влиянием впечатлений ранней молодости, взгляду, более успокоенному и примиренному с «таинственным руководительством судьбы». «После долгих терзаний, — пишет он, — в конце концов, я чувствую, что со смертью мы отходим к богу, под его крыло. Из-под этого крыла мы вышли на свет и под него укроемся… Да будет!».
Кроме рассуждений о тех вопросах, которые Гейне называл «проклятыми» и остающимися без «прямого ответа», «Книга о смерти» заключает в себе ряд остроумных афоризмов и во многом поучительные для историка нашей общественности картины былого помещичьего быта и барской обстановки, а также меткие
В последние годы жизни Андреевского вокруг него, в области личных отношений, образовывалась постепенно пустыня. Одних из дорогих ему людей похищала смерть; других безвозвратно удаляла из его близости жизнь; умерла еще в полной силе своих способностей его мать, давно уже примирившаяся с сыном и часто гостившая в его семье; еще раньше скончались два его брата, один из которых — близнец с ним — был замечательным математиком и в очень молодые годы достиг звания профессора Харьковского университета умер горячо оплаканный Андреевским князь А. И. Урусов, в котором он чтил любящего и снисходительного друга, и блестящего оратора, и, наконец, во время последней воины, после длительного и тяжкого разрушения организма, скончалась его жена. Затем настали тревожные дни революции; в адвокатской деятельности водворилось деловое затишье и возникли тяжелые материальные условия 1917–1918 годов. Без занятий, вынужденный опустошить свою квартиру и лишиться любимых книг и произведений искусства, автор «Книги о смерти» ожидал прихода последней. Она не замедлила, и 9 ноября 1918 г. тяжкое воспаление легких, сопровождаемое двухнедельными большими страданиями, унесло Андреевского.
ГРАФ М. Т. ЛОРИС-МЕЛИКОВ *
25 декабря прошлого года исполнилось 33 года со смерти графа Михаила Тариеловича Лорис-Меликова. Люди, близко знакомые с кипучей деятельностью этого выдающегося человека в конце семидесятых и начале восьмидесятых годов, не находили возможным поделиться своими воспоминаниями о нем с русским обществом, а когда один из них — его бывший секретарь А. А. Скальковский — стал печатать в «Новом времени» свои записки о личности и деятельности графа Лорис-Меликова, то появление их внезапно прекратилось, да и самые подлинные записки, как свидетельствует доктор В. Б. Бертенсон в «Историческом вестнике», исчезли, по-видимому, бесследно. Быстрая и резкая смена событий в жизни русского общества в первые десятилетия XX века застлала туманом образ человека, имя которого было одно время у всех на устах. Если в начале этих десятилетий это почти забытое имя и мелькало изредка в печати при упоминании о попытках задуманных им преобразований, то, по большей части, в сопровождении пренебрежительных отзывов о последних, причем высокомерие этих отзывов нередко свидетельствовало лишь о полном непонимании условий места и времени, в которых мог действовать покойный. Поэтому людям поколения, вступившего в общественную жизнь с начала девятисотых годов, имя Лорис-Меликова ничего или почти ничего не говорит, и упоминание о нем подчас вызывает вопросительный или равнодушный взгляд, прикрывающий почти полное неведение. А между тем среди людей, игравших в русской жизни последних десятилетий крупную и влиятельную роль, одно из ярких и в то же время трагических мест занимает граф Михаил Тариелович Лорис-Меликов. Искусный военачальник и тактичный местный администратор на Кавказе и в Терской области, он был внезапно выдвинут судьбою на самый видный пост в России, облечен чрезвычайною властью, сосредоточил на себе внимание всего мира и, пролетев как метеор, умер, сопровождаемый злобным шипением, многочисленных врагов и сердечною скорбью горсточки друзей. Мое знакомство с ним было непродолжительно, свидания наши происходили после долгих перерывов, но все-таки оставили во мне неизгладимое воспоминание. Он и теперь, более чем через 30 лет после нашей последней встречи, ярко вспоминается мне как живой, с блестящим взором умных и добрых глаз, с милою и как бы застенчивою улыбкой под густыми усами, с живым жестом и горячей речью, пересыпаемой поговорками и освещаемой вспышками добродушного юмора.
Я не был ближайшим очевидцем его деятельности, которая im Grossen und Ganzen еще ждет своего беспристрастного историка. Но в настоящих отрывочных заметках мне хочется вспомнить о нем просто, как о человеке. Я разделяю высказанную кем-то из больших писателей мысль о том, что настоящий образ человека, подобно солнцу при восходе и закате, с особенною ясностью виден в начале и конце его деятельности. Я узнал Лорис-Меликова лично в конце, на закате его жизни, вне всякой официальной обстановки и каких-либо служебных рамок. Быть может, будущий биограф, чуждый «злобе дня», разрабатывая разнородные материалы для своего труда о Лорис-Меликове, мимоходом остановится и на настоящих строках.
Взрыв в Зимнем дворце в феврале 1880 года вызвал общее сознание необходимости сильной власти, единой по направлению в своих разветвлениях и обеспечивающей общественный порядок, но в то же время чуждой старой бюрократической рутины, заботившейся, в своей близорукой самоуверенности, лишь о показном порядке и благополучии и допустившей развиться тому своекорыстию, которое в 1881 году вызвало гневный призыв императора Александра III на борьбу с хищениями. По указанию графа Дмитрия Алексеевича Милютина выбор государя остановился на харьковском генерал-губернаторе, генерал-адъютанте графе Лорис-Меликове, который выгодно отличался от других, носивших то же звание, своим умением действовать примирительно и твердо, находчиво и решительно, что было блестящим образом подтверждено энергическим локализированием ветлянской чумы, на борьбу с которой он был посылаем. В воспоминаниях Скальковского приведен ряд эпизодов из деятельности Лорис-Меликова по борьбе с этим бедствием, грозившим вскоре принять всенародные размеры, — эпизодов, характеризующих его энергию, находчивость и полное забвение об элементарных личных удобствах в борьбе с антисанитарными и вопиющими культурными неустройствами, почти без всяких материальных средств и сведущих помощников. В роли харьковского генерал-губернатора, которому была выделена обширная область, он пользовался своими совершенно исключительными правами с особым тактом и пониманием истинных потребностей населения, с которыми шли вразрез практиковавшиеся приемы водворения порядка путем обречения «обывателей» на произвол и бесправие. Известно, как неудачно было, в этом отношении, управление Одессой знаменитого со времен Севастополя генерала Тотлебена, им самим прямодушно признанное впоследствии. В обширном районе, подчиненном Лорис-Меликову, дела приняли совсем другой оборот, благодаря его вдумчивости, уважению к общественным деятелям и готовности сделать свою большую власть, по удачному выражению князя П. А. Вяземского, «сильною, но не досадливою». Обращение его, как председателя Верховной распорядительной комиссии, к населению Петербурга и к русскому обществу вообще произвело необычностью своего тона крайне благоприятное впечатление. С первых его шагов стало ясно, что он не намерен идти избитым путем бездушных и рутинных мероприятий, выработанных канцелярским способом; что он понимает невозможность держать общество в положении безучастного зрителя политической борьбы, не прислушиваясь к его упованиям, не опираясь на его доверие и не вглядываясь любовно и пытливо в его нужды. Закипевшая затем вокруг него работа по устранению вопиющих злоупотреблений окружила его миссию общим доверием всех порядочных людей. Облегчение цензурного гнета, тщательный пересмотр предпринятых с поспешной неразборчивостью административных мероприятий, доступность самого Лорис-Меликова подействовали живительным образом на общество, совсем утратившее веру в фактическое осуществление тех начал, которые были вложены в реформы шестидесятых годов. Казалось, что в душную комнату со спертым воздухом отворили форточку — и многие почувствовали в своей груди свежую струю. Печать заговорила более свободно и смело, в различных ведомствах почувствовались единство и определенная программа действий, а упразднение знаменитого III отделения было встречено общим сочувствием. Летом 1880 года Лорис-Меликов был назначен министром внутренних дел и, пользуясь неограниченным доверием государя, принялся за осуществление своей программы, которая состояла в посылке внутрь России сенаторских ревизий и в обсуждении добытых ими данных вместе с созванными со всей страны сведущими людьми для выработки оснований для дальнейшего законодательства. Хотя Валуев, в своем дневнике, столь строгий к «нашим государственным фарисеям», к которым, однако, во многих отношениях принадлежал он сам, и находил мысль «ближнего боярина Мишеля I» (так он ядовито называл ненавидимого им Лорис-Меликова) о каких-то редакционных комиссиях из призывных экспертов «монументом нравственной и умственной посредственности», но далеко не все разделяли его взгляд. За всем этим многим чуялись задатки представительных учреждений, которые должны были завершить великие преобразования первых лет царствования и, дав исход пожеланиям истинной свободы, сплотить на общей работе во имя правового порядка всех его истинных друзей. Впереди виднелось давно желанное окончание изжитой роли самодержавия и призыв общества, постепенно и систематически подготовленного, — без смуты и кровавых потрясений, к участию в законодательной деятельности. Роковой день—1 марта 1881 г. — отодвинул мирное осуществление этого призыва на целую четверть века… Все робкое в обществе шарахнулось в сторону реакции, и на внутреннем политическом горизонте обрисовались зловещие фигуры Победоносцева и графа Д. А. Толстого. Проект созыва сведущих людей, уже принятый, был оставлен — и Лорис вышел в отставку. Потянулись серые, бесцветные дни наружного спокойствия и кажущейся прочности отжившего порядка.