Собрание сочинений в четырех томах. Том 2
Шрифт:
Хочется спать, и чувствуешь, как сладко, как крепко заснул бы, но негде прилечь: все занято. Детишки понемногу угомонились. Красная полоса рдеет на потолке, но на нее никто не обращает внимания.
— А знаете ли, — слышится глухой голос, — я бы убрался подобру-поздорову; по крайней мере, воспользовался бы мирным настроением и вывел бы женщин и детей... Вернее было
Но ему прощают, даже его теперь любят.
— Зачем же? — говорят ему мягко, и в этой мягкости слышится; «Что с вас возьмешь? закон вам не писан». — Раз приняли меры против угрожающего нам пожара, значит, находят, что в доме сидит
Неодолимая усталость охватывает. Я ставлю локти на колени, кладу голову на руки и отдаюсь полудремоте. Иногда мне хочется расхохотаться — до того нелепо и бессмысленно наше положение.
Потом мне начинает сниться, бессвязно и запутанно, и я борюсь со сном и сновидениями, с усилиями подымая брови, открываю веки, и они опять, отяжелевшие, незаметно падают. И все кажется красным, и в этой густой, приторной красноте отражаются мохнатые человеческие лица, слышится кровавый шепот разгорающегося пожара, и солдаты трудятся, стараясь всадить в меня штыки, и штыки заворачиваются в мое тело, солдаты торопливо их распрямляют и опять всаживают, и я кричу им: «Скорей... скорей!..»
И кто-то кричит над моим ухом: «Скорей... скорей!..» — и трясет меня за плечи. Я открываю глаза: красный потолок, в красноватой полумгле — головы, руки, ноги, как будто оторванные и лежащие в беспорядке, и опять закрываю. Но опять трясут. Я подымаюсь.
Стоит дворник. Лицо тревожное.
— Солдаты... Страсть их сколько... В окна в сторожку заглядывают... Сказывают, зараз расстреливать дом будут...
Разбросанные в беспорядке руки, ноги, головы шевелятся, отовсюду подымаются люди с заспанно-испуганными лицами.
— Что?..
— Кто говорит?..
— Откуда?..
— Уже два часа... а я все думаю — я сплю.
— Боже мой, какая долгая, какая мучительная ночь!..
— Да не может быть. За что будут расстреливать? Забор же разобрали...
— За что? А за что расстреливали целый день?
— Надо кого-нибудь послать.
Все глаза обращаются на обладателя спокойного глухого голоса. Он подымается и уходит. Потом приходит через минуту.
— Там не солдаты, а звери: я думал, меня посадят на штыки.
— Требуйте, чтобы отвели к офицеру.
Опять уходит. Ждем. Проходит двадцать минут, полчаса... Томительное ожидание разрастается в беспокойство. Поминутно лазают за часами.
— Нет его!..
Прислушиваются к малейшему скрипу, но звука шагов нет. Одна и та же страшная мысль проползает в мозгу: «Убит».
— Его убили... — слышу я шелест над своим ухом. — Не говорите только вслух...
— Не говорите только вслух, — шепчут все друг другу.
И каждый ревниво следит в кровавой полумгле, чтобы не прочитали в его глазах страшной мысли. Больше всего боятся ужаса, паники, когда роковое слово будет произнесено.
Вот шаги. Все с секунду напряженно вслушиваются. Может быть, солдаты? Он.
Бросаются.
— Что?..
— Сказал?..
— Будут?..
Он ровно говорит таким же спокойным глухим голосом:
— Вывели со двора. Все время штыки на меня. По переулку все освещено пожаром, ни души... «Куда же вы ведете?» — «Иди...» Мне стало казаться — приколют где-нибудь у забора. Одним больше, одним меньше... Сколько таких трупов валяется по Москве. Вывели на улицу. Светло
В доме снова покойник. Все расходятся по местам. У всех окостеневшие от напряжения лица. Отблеск пожара играет, шевелясь и трепетно озаряя, но в широко и напряженно открытых глазах стоит глухая тьма. Шорох и ропот пожара, по-прежнему придавленно, суетливо и тревожно шепчутся, но в ушах этих страшно прислушивающихся людей — могильная тишина: одного ждут, одно жадно ловят — глухой и слабый звук рокового выстрела, который с секунды на секунду раздастся там, за стеной.
Я с тоской гляжу на ребят и ищу глазами место, куда бы их положить, если начнут стрелять в окна. Но тут нет безопасного уголка: мостовая в уровень с окнами, и пули усеют все пространство. Теперь выгоднее было бы подняться в верхний этаж, но показаться в дверях — быть расстрелянным. Мне опять хочется расхохотаться. Я не гляжу на часы, прислоняюсь и засыпаю крепким, без сновидений, черным сном.
— Сидит, сидит за углом, где забор сходится с нашим домом... там удобно ему, не видно...
Этот зловещий шепот входит в мои уши и раскаленными каплями просачивается в мозг. И на меня смотрят хитро злые глаза под хитро поднятыми бровями и голое морщинистое лицо, все перекошенное хитрой и злобной улыбкой.
— ...Он ждет только, чтоб помучить нас... Он наслаждается нашими лицами, нашей мукой ожидания...
— Да зачем ему...
— ...А!.. хи-хи-хи, как же зачем?.. Весь черный, обугленный... Все сгорело: столы, кровати, платье, дети, жена... И он не может смотреть равнодушно на наших детей... гнездится там... и...
И в мои глаза близко-близко впиваются злорадно сверкающие зрачки под косо поднятыми бровями, и заглядывает голое, морщинистое, перекошенное лицо.
— ... И выстрелит два раза в воздух!..
Я стряхиваю теребящие меня за плечи крючковатые, костлявые пальцы.
«Настанет день, и все кончится, и все будет по-прежнему, но останется безумие...»
* * *
Никогда не встречал я с таким ужасом счастья брезжущий день, как теперь. Я вскочил и торопливо одел детей.
— Ну что, можно уходить? — с замиранием спросил я, прислушиваясь к одиночным выстрелам. Конечно, ручаться нельзя... — говорит дворник. — Руки кверху, и зараз надо... Никак, опять начинают...
Я схватываю за руки мальчиков и выскакиваю из подвала. Вид обугленного пожарища и разрушения поражает.
Прокаленный мороз перехватывает дыхание. Маленький зевает, как вытащенная рыба, задыхаясь и выпучив глазенки, и изо всех сил бежит рядом, торопливо семеня ножками.
— Папа, — говорит старший, испуганно озираясь, и так же бежит рысцой возле меня, — в нас выстрелят?
— Нет, нет... Только скорей... скорей, детки... Скорей… скорей, пожалуйста!..
В забор сухо плюхает шальная пуля. Я каждую секунду жду сзади залпа. Раздражающе звонко хрустит снег.