Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
Шрифт:
И снова в избе стоит дремотный шорох — не то тараканы шепчутся, не то от шороха шитва; с легоньким свистом протаскивают дратвы, да ребятишки нудятся, да по темным стенам бродят тени.
Собаки давно отлаялись, и за промерзшими окнами — ничем не нарушаемая ночная деревенская тишина.
Еще больше наклоняется молодайка, и слезинки, догоняя друг дружку, часто кап, кап, кал... на белую, в горошинках, рубашонку, которую шьет, а игла во взмахивающей руке по-прежнему посверкивает на лампочке.
Старуха говорит строго:
— Ну, уж... чего там...
А сама стаскивает железные очки и протирает уголками платка
Так день за днем, ночь за ночью.
Раз, еще ребятишки не успели полечь, забрехали в темноте собаки, сквозь замороженные окна послышались смутные голоса, заскрипели сани, и лошадь с морозу, слышно, фыркает.
— Никак, к нам? — сказала старуха, поднимая голову.
— Не, мимо, — отозвался рыжий, — лавочник, должно, с чугунки, у город ездил, ждали нонче.
— К нам... — сказала молодуха и подняла начавшее смертельно бледнеть лицо; одни глаза на нем, остановившиеся, блестели неизъяснимым страхом.
Все прислушались.
— К нам и есть.
А уж на крылечке скрипят снегом, обивают валенки, слышны голоса, и собаки не брешут. Застучали кольцом.
Старуха перекрестилась.
— Спаси, господи, и помилуй!
Молодайка откинулась и все так же глядела блестящими приостановившимися глазами.
В сенцах, куда вышел, отложив натянутые на колодку сапоги, рыжий, заговорили странно и беспокойно, потом в клубившемся из отворенной двери морозном тумане проступила заиндевелая солдатская шинель, стоймя обернутый вокруг низко стриженной головы тоже побелевший башлык и запушенные, смерзшиеся глаза.
А старуха уже повисла, обнимая холодный мороженый башлык, и заголосила неожиданно высоким покрывающим голосом:
— Да родимый ты мой! Да соколик ты мой ясный. Сенюшка!.. Ай ты?! Ай не ты?.. И откеда ты к нам прилетел...
— Постой, матка, поперед попа в алтарь не ходят. Держи равнение направо...
Он размотал башлык, расстегнул шинель, широко, наотмашь, покрестился на образа, так же широко, наотмашь, поклонился в ноги отцу, матери, со всеми перецеловался, и молодайка, стоявшая в стороне как оглушенная, вдруг кинулась и, охватив шею, заголосила. Заголосила старуха; заплакали дети; только больная торопливо, со свистом, дышала и равнодушно глядела кумачовым лицом в темный низкий потолок.
— Эх, ну, бабы!.. До чего слабое войско. Кричи не кричи, а как полагается, так и будет... Митрич, ты чего же? Распрег мерина-то? Сенца там в сарае кинь ему. Сундучок тут... Ну, ну, садись, садись, погрейся. Это каким оборотом... Выхожу со станции, метет стыть. Эх, думаю, мать честна! Сотни верст проехал, а тут каких-нибудь десять шагов надо; да сундучок, — главное, неловко взяться за него. Делать нечего, солдатское такое положение: ни от чего не отказывайся — ни от штыка, ни от пули, ни от каравая, ни от теплого угла. Вскинул сундучок и замаршировал, а сам насвистываю марш наш полковой — трубачи наши до чего чисто его выделывают. Капельмейстер у нас в полку — чех, злой, как на цепе, а насобачил их здорово. Ну, шагаю, глядь — Митрич. «Ты чего?» — «Пассажира привез». — «Тебя-то мне и надо». Зараз сундучок к ему, сам — в сани, таким оборотом и доставился. А где сестрица наша богоданная? Чегой-то я их не
— Занедужила, вишь, вся сгорела. Кабы не померла.
— Вы что же это, сестрица, по неуказуемому? Али жить надоело?
Та равнодушно, не поворачивая головы, смотрела темно-красным лицом в потолок. И потом сказала, передыхая на каждом слове:
— Со...млела... банила... на ре-чке... в грудях... теснит... не взды-шишь...
— Эх, нехорошо, сестрица, не по уставу...
А в избе шел большой переполох — на загнетке весело трещал огонек, ребятишки вздували самовар, старуха чистила дрожащими руками картошку, а молодая металась, накрывала на стол, все делала одной рукой: другой поддерживала перегнувшегося спинкой, жмурившегося на огонь и плакавшего ребенка. Подняли его сонного, тепленького из люльки показать отцу. Солдат взял с неуклюжей лаской, а тот все отворачивался, тянулся к матери и ревел.
Старик, давно сунувший свой хомут в угол, за столом, который обсела вся семья, все спрашивал, стараясь откусить старыми зубами огрызок сахару:
— Объясни ты нам, сынок, объясни всю тахтику. Бывалыча, молодой я был, служил, так у нас больше все правым плечом заходили.
— Э, папаша, об этом позабыли и думать. Теперь главное — артиллерия, опять же пулеметы, окопы; также сапа тихая...
— Змея, что ли? — сказала старуха, любовно глядя на сына.
— Какая змея! Просто сказать, мину друг под дружку подкладывают.
— А у нас сапов развелось по мокрым местам страсть! Ты ушел, двух коров покусали в лесу.
— Да ты надолго ль к нам, касатик? Хочь бы наглядеться на тебя.
Солдат весело втянул воздух — он немного заикался.
— До самого до понедельника, акурат неделя.
Старуха всхлипнула, и у молодайки закапали слезы.
— Ну, чего! Вот уж сказано — бабы, бабы и есть. Тужи не тужи, слезьми крышу не выстроишь.
Он говорил весело, весело блестя глазами на продолговато-круглом, немного одутловатом лице.
— И каким манером все вышло... Вашскблагородие, ротному нашему говорю, дозвольте их взять, немцев. Так что из окопов их выбили, они к лесу подались, а трое остались. Бризантным снарядом вырыло яму, ни мало, ни много, на сажень места. Трое-то туда и забрались, не схотели бежать. И стреляют. А потом подняли руки, — дескать, сдаемся. «Ну-к что ж, — ротный-то говорит, — поди возьми». Я зараз винтовку наперевес, выскочил и побежал к ним. Нашему брату, военному, лестно взять — к отличию представят. А они сразу — чик меня! Как подкосили, упал и пополз назад.
Влез в окоп, наши стянули сапог, разорвали штанину, акурат повыше колена, навылет. Перетянули бинтом, повели на перевязку.
Бабы опять заплакали. А он почти уже злобно:
— Тю!.. Ну чего завыли?! Главное — не бояться, а оно уж само — чему быть, то и будет. И что не боишься — то и лучше, целей выйдешь. Я-то вот ушел раненый, а которые меня разували, целые... акурат где я сидел, прилетел снаряд, всех до одного побило.
— Вот так в японскую кампанию глаз мне выхлестнуло, — говорит рыжий, держа у заросшего рта дымящееся чаем блюдце, — в обозе был; сижу на фуре, а так он сидит, и хлестнуло по коню и по глазу меня чик! И зараз бельмо.