Собрание сочинений в десяти томах. Том восьмой. Годы странствий Вильгельма Мейстера, или Отрекающиеся
Шрифт:
— Здесь тоже цель и средства тесно связаны, и я не боюсь признаться, что ради средств позабыл о цели, но не только по своей вине: ведь обнаженный человек и есть человек в полном смысле слова, ваятель стоит рядом с элохимами в тот миг, когда они сумели претворить лишенную образа, неподатливую глину в совершенную красоту; такие божественные замыслы и должен питать каждый ваятель. Для чистого все чисто, как же может быть нечист воплощенный в природе замысел творца? Но в наш век этого невозможно и требовать, дело не пойдет без фиговых листков и звериных шкур, — впрочем, даже их мало. Едва я выучился, с меня стали требовать, чтобы я лепил достопочтенных мужей в шлафроках с широкими рукавами и бессчетными складками; тогда я обратился вспять и, не имея возможности применить свое уменье для создания прекрасного, предпочел приносить пользу: ведь и это немаловажно. Если мое желание исполнится, если будет признано,
К сказанному он присовокупил рассуждение о том, что ни искусство, ни ремесло никогда не склоняют весы в свою сторону, наоборот, в силу близкого родства оба тянутся друг к другу, так что искусство, опустившись, не может не перейти в славное ремесло, а ремесло, поднявшись, непременно приобщится к искусству.
Учитель и ученик так хорошо поладили и привыкли друг к другу, что расставались, да и то с неохотой, лишь по необходимости, когда нужно было постараться ради их высокой цели.
— Чтобы не думали, — говорил мастер, — будто мы замыкаемся и отрекаемся от природы, мы и открываем новые возможности на будущее. Там, за морем, где человечность взглядов будет все время возрастать, в конце концов отменят смертную казнь и должны будут строить обширные крепости, обносить стенами целые округи, дабы охранить мирных граждан от преступлений и не давать преступникам действовать безнаказанно. Там, в этих скорбных округах, пусть нам позволят сохранить за собой маленький храм, посвященный Эскулапу; там, в таком же отдалении от мира, как сама кара, мы и будем обновлять наши знания, имея для расчленения такие объекты, что оно не будет оскорблять в нас человеческих чувств, такие, что при виде их рука, держащая нож, не замрет, как было с вами при одном взгляде на ту прекрасную, невинную руку, и человечность не заглушит в нас жажды знания.
— То были последние наши беседы, — сказал Вильгельм, — я увидел, как прочно упакованные ящики плывут вниз по реке, и пожелал им счастливого плаванья, а нам — радостной встречи в тот час, когда их будут распаковывать.
Наш друг и вел и закончил этот рассказ с воодушевлением и энтузиазмом, и в голове, и в словах его была живость, в последнее время для него необычная. Но к концу своей речи ему показалось, что Ленардо, рассеявшись и отвлекшись, не следит более за рассказом, а Фридрих, напротив того, усмехается и покачивает головой. Нашему тонкому физиогномисту до того запало в душу это малое сочувствие делу, имевшему для него великую важность, что он не преминул прямо призвать друзей к ответу.
Фридрих объяснился просто и прямо: хотя он хвалит и одобряет затеянное ими дело, но не считает его столь важным или, по крайней мере, выполнимым. Свое мнение он попытался обосновать доводами из числа тех, какие для людей, принявшихся за дело и желающих довести его до конца, кажутся более оскорбительными, чем можно предположить. Потому и наш пластический анатом, некоторое время терпеливо слушавший друга, в конце концов живо возразил ему:
— У тебя, дорогой мой Фридрих, есть достоинства, которых никто не станет отрицать, и меньше всех я, но сейчас ты говоришь, как человек заурядный, который во всем новом видит лишь диковинное: ведь сразу разглядеть важность того, что нам в диковину, под силу далеко не всем. Для вас все должно стать свершившимся фактом, дабы вы воочию увидели, что оно и возможно, и действительно существует, — тогда вы примиряетесь с ним. Все, что ты говоришь, я наперед слышу и от ученых, и от профанов: первые твердят это из предвзятости и ради собственного удобства, вторые — из равнодушия. Намеренье вроде названного мною осуществимо, быть может, только в новом мире, где ум человеческий должен отважиться на то, чтобы, за недостатком исстари известных средств, отыскивать новые для удовлетворения постоянных потребностей. Тогда и пробуждается изобретательность, тогда необходимость находит помощь у смелости и упорства.
Врач, чем бы он ни лечил — лекарствами или приложением рук, — пустое место, если досконально не знает внешних и внутренних органов человека; ему никак не достаточно того поверхностного понятия об устройстве, расположении и взаимосвязи разнообразнейших частей непостижимого до конца организма, какое могут дать беглые сведения, почерпнутые на уроках. Преданный делу врач должен ежедневно упражняться в этом, повторяя известное и наблюдая новое, должен искать любой возможности восстановить в уме и в зрительной памяти все связи этого живого чуда. Знай он, в чем его выгода, он бы, за
Чем глубже это поймут, тем больше пыла и страсти будут вкладывать в занятия анатомией. Но чем больше возрастет это стремление, тем меньше станет средств его удовлетворить; мертвых тел, на вскрытии которых зиждется обучение, не будет, они сделаются дорогостоящей редкостью, и начнется истинный раздор между живыми и мертвыми.
В Старом Свете нет конца волоките, за новое здесь берутся по-старому, за растущее — с привычной косностью. Предсказанный мною раздор между живыми и мертвыми пойдет не на жизнь, а на смерть, люди испугаются, примутся выслеживать, будут издавать законы — и ничего не добьются. Ни предосторожности, ни запреты в таких случаях не помогают, все нужно начинать сначала. Этого-то мы с учителем и хотим достичь в новых условиях, хотя само дело не ново и уже существует в жизни; нужно только, чтобы сегодняшнее искусство завтра стало ремеслом, а исключение — всеобщим правилом; но получить распространение может только то, что признано. Сделанное нами необходимо признать единственным средством против великого бедствия, в особенности угрожающего большим городам. Я хочу привести слова учителя, запомните их! Однажды, в минуту полного доверия, он сказал мне:
«Читателям газет кажется занимательной и даже забавной статья, в которой рассказывается о «воскресителях». Сначала они тайком крали трупы, тогда к могилам приставили сторожей, и «воскресители» стали приходить вооруженными бандами, чтобы насильно завладеть добычей. Зло всегда тянет за собой худшее зло; о нем я не могу говорить вслух, не то и меня впутают в дело — если не как сообщника, то как случайного свидетеля — и после расследования наверняка накажут за то, что я, раскрыв преступление, не донес о нем немедленно в суд. Но вам, мой друг, я признаюсь: в этом городе совершилось убийство ради того, чтобы доставить материал настойчивым и щедро платившим анатомам. Перед нами лежало бездыханное тело. Мне не хватит красок изобразить эту сцену. Он не таил преступления, и для меня оно не было тайной, мы смотрели друг на друга и молчали, потом взглянули на то, что было перед нами, и молча принялись за дело. Вот это, мой друг, и толкнуло меня взяться за воск и гипс, и это же не даст вам бросить искусство, которое рано или поздно будут восхвалять со всех сторон».
Фридрих вскочил, захлопал в ладоши и не переставал орать «браво» до тех пор, пока Вильгельм не рассердился не на шутку.
— Браво! — кричал Фридрих. — Наконец-то я снова тебя узнаю! В первый раз за столько лет ты хоть о чем-то заговорил с истинным увлечением! В первый раз поток слов подхватил и понес тебя, ты доказал, что способен и делать дело, и расхваливать его!
Тут заговорил Ленардо, и его посредничество полностью разрешило это небольшое недоразумение.
— У меня был отсутствующий вид, — сказал он, — но только потому, что мыслями я все время был с тобою. Я вспомнил, как во время путешествия посетил кабинет такого рода и как смотритель, желая скорее отделаться, начал было отбарабанивать заученную наизусть присказку, а потом, увидев мой интерес и будучи сам художником, все это создавшим, вышел из привычной роли и показал себя сведущим демонстратором.
Какой это был контраст! Среди лета, в прохладных комнатах, когда за окном стояла душная жара, я видел перед собою предметы, к которым и в зимнюю стужу подходишь с опаской. Здесь к услугам любознательного зрителя было все. С величайшей непринужденностью он показал мне в должном порядке все чудеса человеческого тела и радовался, когда убедил меня в том, что такого кабинета вполне довольно для первого знакомства и для дальнейшего напоминания, а в промежутке каждый волен обратиться к природе и, если представится случай, ближе познакомиться с тем или другим органом. Он просил меня повсюду его рекомендовать, потому что до сих пор изготовил только одно такое собрание — для большого музея за границей, а университеты такому начинанию противились, поскольку преподаватели этой науки умели готовить прозекторов, а не лепщиков.
Я тогда считал этого умельца единственным в мире, и вот мы слышим, что и еще один бьется над тем же; кто знает, может быть, скоро обнаружит себя и третий, и четвертый? Мы, со своей стороны, готовы всячески поощрить это дело. Пусть только нам порекомендуют его извне, а уж мы, при наших новых обстоятельствах, наверняка поддержим такое полезное начинанье.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
На следующее утро Фридрих спозаранок явился в комнату Вильгельма, держа в руках тетрадку, и сказал, протягивая ее: