Собрание сочинений в одном томе
Шрифт:
— А я бы, Коля, и не ждала, — некстати вставила Тамара.
— Ты погоди, ты, — потом, дай я выговорюсь. Я за это время столько с тобой переговорил, что сейчас хоть сотую часть успеть — и то на год будет. Я стихи тебе писал да песни и видел тебя во сне, да и наяву. Когда захочу, вначале, на лесоповале еще, погляжу на дерево — и захочу, чтобы ты за ним стояла и на меня глядела. И ты стоишь и глядишь, а я тебе говорю ласковые слова. И сколько раз хотел написать, а потом думаю — зачем напоминать? Пусть живет сама, без меня, и гнал я тебя из своей головы, железом выжигал, аж выл, а не выгнал и не выжег. Всегда чувствовал,
— Не надо, Коля, — она ошалела немного от сбивчивых, сильных его слов, немного даже каких-то книжных, — для тебя как не было этих трех лет, а для меня были — и какие еще. А сейчас — и совсем не до тебя, Коля. Ты бы ушел! А?
Но такой уж характер был у Николая Святенко, что, если ему поперек, если не по его выходило, он сразу наглел и обретал уверенность.
— Какие мы, Томочка, стали взрослые да печальные, — сказал он привычным уже для себя тоном. — Речей нежных не слушаем, из дому гоним. Да неужто, думаешь, уйду? Бог с тобой, Тома, я три года эту минуту ждал, а сейчас — встать да уйти? А ну-к подойди, подойди, вот так… да обними, да заплачь, как будто ждала, да и скажи даже: «Колька! Я по тебе иссохла! Я без тебя не жила! Я об тебе думала дни и ночи, а ты даже знать о себе не дал, мерзавец ты последний!» — уже шутливо закончил он и потянул уже к ней руки.
— Коля! Я по тебе не сохла, и жила без тебя много, и не вспоминала тебя почти.
— «Почти!» Это хорошо, — сказал Колька. — Это очень хорошо — «почти». Значит, все-таки иногда! А? Мне и этого хватит. — Он так обрадовался этому «почти», будто она сказала «люблю».
И захотелось Кольке Святенко по прозвищу Коллега сейчас же рассказать ей все, да еще такими словами, чтобы она рот раскрыла от удивления. А он бы это смог. Колька — он всего Шекспира перечитал в лагерной библиотеке, да и не только Шекспира. За всю жизнь свою Колька не прочитал больше, чем там. Какой-то зуд у него был, потребность — как есть и пить или даже дышать.
Да, мог бы он сейчас ее удивить красноречием, но стояла она так близко и так странно глядела на него, что он намерение свое литературное оставил, а наоборот даже — притянул ее к себе, задрожал телом своим, и душой конечно, и выдохнул одно:
— Люблю тебя! Без памяти!
Но она вырвалась и трезво так попросила:
— Успокойся, Коля! Сядь! Говори лучше что-нибудь веселое или пой.
Передохнул немного Николай и поднял гитару. Сердце бешено стучало, а песня уже была на языке, не его песня, чужая, но вроде как будто и его:
Мой первый срок я выдержать не смог, — Мне год добавят, может быть — четыре… Ребята, напишите мне письмо: Как там дела в свободном вашем мире?Гитара подвирала, потому что треснула она, падая. Колька подкрутил колки и продолжал, не заметив даже, как удивленно смотрит на него Тамара.
Что вы там пьете? Мы почти не пьем. Здесь — только снег при солнечной погоде… Ребята, напишите обо всем, А то здесь ничего не происходит! —пел Николай тихим,
Колька нарочно вставил «Тамарка» вместо положенного «Надюха».
Страшней, быть может, — только Страшный суд! Письмо мне будет уцелевшей нитью, — Его, быть может, мне не отдадут, Но все равно, ребята, напишите!.. —закончил Колька просительно и отчаянно, с закрытыми глазами и повибрировал грифом, чтобы продлить звук, отчего вышло совсем уж тоскливо.
— Ты откуда эту песню знаешь? — спросила она, когда он открыл глаза и взглянул на нее.
— Это ребята привезли. Какой-то парень есть, Александр Кулешов называется. В лагере бесконвойные большие деньги платили за пленки. Они все заигранные по тысяче раз — мы вечерами слова разбирали и переписывали. Все без ума ходят от песен, а начальство во время шмонов — обысков то есть — листочки отбирало. Он вроде где-то сидит, Кулешов этот, или даже убили его. Хотя не знаю. Много про него болтают. Мне человек десять совсем разные истории рассказывали. Но, наверное, все врут. А тебе понравилось?
— Понравилось, — тихо ответила Тамара. — Спой, Коленька, еще, — попросила она.
— Потом! — Он снова приблизился к ней, отложив гитару, и попросил: — Ты, может, все же поцелуешь меня, Том?!
Она не ответила. Тогда Колька сделал то, что и должен был в подобном случае — отворил он балконную дверь, перекинулся одним махом через перила и угрозил, что разомкнет пальцы, если его сей же момент не поцелуют страстно и долго, в губы. Попросил он так, чтобы что-нибудь сказать и разрядить, что ли, обстановку, вовсе и не рассчитывая, что просьбу его удовлетворят. Но неожиданно для него и для себя Тамара подошла к нему, висящему на перилах, и поцеловала так, как он требовал, долго и горячо, может быть, и не страстно, но горячо.
Мгновенно как-то промелькнуло в ее голове: «Вот я ему так и отомщу — Сашке. Вот так». А он уже подтянулся на руках, снова перекинул тело свое на балкон и начал целовать ее сам, как голодный пес набрасывается на еду, как человек, которому долго держали зажатым рот и нос, а потом дали воздуху, хватает его жадно, как…
— Запри дверь, — сказала Тамара. — Псих! Придут ведь сейчас.
Он поднял ее на руки, боясь оставить даже на миг, с ношей своей драгоценной подошел к двери и запер. Так же тихо понес ее к дивану.
— Не сюда, — сказала она, — в мою комнату.
Она слышала, как колотится и рвется из-под ребер его сердце, как воздух, горячий воздух выходит из груди его и дует ей в лицо. И желание тоже пришло к ней. И она обняла его и притянула к себе, а он бормотал, как безумный: «Томка! Томка!» — и закрывал губы ее телом, дышал ее запахом, ею всей и проваливался куда-то в густую горячую черноту, на дне которой блаженство и исполнение всех желаний плавали в обнимку в терпком и пахучем вареве, называемом — наслаждение.