Собрание сочинений в пяти томах (шести книгах). Т.5. (кн. 1) Переводы зарубежной прозы.
Шрифт:
Банды ребятишек располагались лагерями среди обрушенных домов. При помощи убогой мебели, состоящей из матрасов, соломенных стульев, кастрюль, глиняной посуды всех видов, отрытой ими в нагромождениях деревянных балок и скрученного взрывами железного лома, они оборудовали свои берлоги, вырытые в горах штукатурки, и жалкие хижины, созданные между уцелевших стен. Возле самодельных очагов занятые делом девочки готовили в старых консервных банках обед мальчишкам, самые маленькие из которых играли среди обломков, не заботясь ни о чем, кроме своих стеклянных шариков, разноцветных камешков и обломков зеркала, тогда как более взрослые от рассвета до заката в поисках какой-нибудь еды или работы готовы были оказать любую услугу, например, отнести чемоданы и узлы из одного конца города в другой, помочь эвакуируемой семье перетащить ее скарб на вокзал или в порт. Они тоже принадлежали к этой одичавшей семье брошенных детей, к «besprisorni» [767] ,
767
Беспризорные.
Время от времени меня останавливал испуганный крик:
— Mo’v'enne! Mo’v'enne! (Вот оно начинается! Вот оно начинается!). Я видел группы детей и собак, отступающих, подняв головы, или бегущих, чтобы найти безопасное место, тогда как другие оставались сидеть на земле, внимательно следя за стеной, находившейся в неустойчивом равновесии, которая внезапно рушилась, подняв огромное облако пыли. При глухих раскатах обвала поднимался радостный крик: дети и собаки бежали снова обратно в развалины, чтобы ликвидировать тот ущерб, который обвал причинил занятым ими местам.
По мере того, как я спускался к рынку, руины встречались все чаще: несколько домов горело, и толпа оборванных мужчин и женщин пыталась тушить пожары подручными средствами: одни — совковыми лопатами захватывали мусор и бросали его на огонь, пока он не угасал, другие передавали из рук в руки ведра с морской водой, которые последние звенья этой цепи черпали в порту, третьи вытаскивали из руин деревянные балки, мебель, куски дерева (всё это могло гореть) и уносили их подальше от огня. Повсюду в городе царили беготня со всех ног, взаимопомощь, переноска мебели из домов в развалины и отверстия пустых пещер и расселин в туфе; приезжали и уезжали тележки с овощами, туда, где народ скапливался особенно густо в поисках убежищ и безопасности.
Перекрывая крики и грохот, всюду доминировали чистые и безразличные музыкальные призывы продавцов воды: «Свежая вода! Свежая вода!» На улицах центра отряды полицейских наклеивали поверх плакатов с портретом Муссолини и надписью «Viva il Duce!» [768] новые — с портретами короля Бадоглио, с надписью: «Да здравствует верный Неаполь! Да здравствует монархический Неаполь!», и это было единственной помощью, которое новое правительство оказывало в этой замученной жизни. Обозы спускались по улице Чиайя и на площади Жертв, увозя к морю руины, загромождавшие улицы. За ними следовали колонны немецких солдат. Они разгружали их на рифах улицы Караччиоло, на отведенном для этого пространстве, там, где возвышается Колонна Догали. И так как среди этого мусора там и здесь встречались руки, головы, остатки человеческих тел в стадии разложения, трупный запах был ужасающим, и когда проезжали мимо эти повозки, люди бледнели. На повозках сидели зеленые от усталости, пережитого страха, бессонницы и отвращения люди, представляющие разновидность «монатти», в большинстве своем возчики из окрестностей Везувия, привыкшие каждое утро привозить в город на этих самых повозках овощи и фрукты на рынки рабочих кварталов.
768
Да здравствует Дуче! (итал.).
Все старались помогать друг другу, и можно было видеть бескровных и исхудавших людей, которые бродили среди руин с бутылями и кастрюлями, полными воды, или с кастрюлями супа, стараясь распределить эту жалкую еду и эти капли воды между самыми беспомощными бедняками, самыми старыми и хворыми, лежащими среди развалин в тени стен, угрожающих обвалом. Улицы были забиты грузовыми машинами, трамваями, покинутыми на скрученных рельсах, повозками с мертвыми лошадьми в оглоблях. Тучи мух жужжали в пыльном воздухе. Молчаливая толпа, собравшаяся на площади возле театра Сан Карло, казалась только что пробудившейся от глубокого сна.
На лицах были написаны ошеломление и страх, в глазах
Над обрушенными домами и над чудом сохранившимися зданиями что-то торжествовало такое, в чем мне не удавалось сначала отдать себе отчет. Это было великолепное и жестокое синее небо Неаполя и, однако, по контрасту с ослепительной белизной штукатурки в эту жаркую пору лета, с грудами развалин, казавшихся меловыми, с трещинами стен, выделявшимися там и здесь незапятнанной чистотой, — оно казалось черным, казалось таким темно-синим, каким бывает небо в звездные и безлунные ночи. В некоторые мгновения думалось, что оно сделано из какого-то твердого материала, может быть, из черного камня.
Мрачный и траурный, со своими белыми полуобрушенными стенами и угасшими огнями, город простирался под этой жесткой синевой — черной, жестокой и удивительной.
Члены королевской семьи, аристократы, богачи, буржуа, власти, — все покинули Неаполь. В городе оставались только бедняки, неисчислимый народ бедняков. Оставался только огромный девственный и таинственный «континент неаполитанцев». Я провел ночь в доме одного друга в Колашоне, старом доме, вершина которого поднималась над крышами Чиатамоне и пляжем Кьайа. Утром с откоса Пиццофальконе я увидел маленький пароходик из Капри, стоявший на якоре у мола Санта-Лючии. Мое сердце подскочило в груди, и я бросился по склону холма вниз к порту.
Но я не успел пройти по Монте ди Дио, чтобы углубиться в лабиринт Паллонетто, как одно слово начало возникать вокруг меня, прошептанное кем-то потихоньку с таинственной интонацией. Оно слетало вниз с балконов и из окон, выходило из темных недр опустошенных «басси» в глубинах дворов и переулков. Оно мне сначала показалось новым словом, никогда еще не слышанным ранее или, может быть, забытым, Бог знает как давно, в глубинах моего подсознания. Я не понимал его смысла, не мог ухватить его. Для меня, возвращавшегося из четырехлетнего путешествия сквозь войну, убийства, голод, сгоревшие деревни и разрушенные города, — для меня оно было непонятным словом, которое звучало в моих ушах словно иностранное слово.
Вдруг я услышал, как оно вышло — чистым и прозрачным, будто кусок стекла, из дверей одного «бассо». Я подошел к этой двери и заглянул внутрь. Это была бедная комната, почти целиком занятая огромной железной кроватью и комодом, на котором я заметил один из этих стеклянных шаров, которые обычно защищают от литья из воска скульптурные изображения Святого Семейства. В углу над очагом, в котором горел древесный уголь, шел пар из кастрюли. Старуха, наклонившись над очагом, раздувала угли и махала на них полой своей юбки, задрав ее и держа обеими руками. Но в это мгновение она была почти неподвижна и насторожена, повернув лицо к дверям. Ее поднятая юбка позволяла видеть ее желтые и костлявые бедра, колени, блестящие и гладкие. Кошка дремала на красном шелковом покрывале, разостланном на кровати. В колыбели, перед комодом, спал грудной ребенок. Две молодые женщины стояли на коленях на каменном полу, соединив руки, подняв лица к небу в позе экстатической молитвы. Древний старец сидел между кроватью и стеной, укутанный зеленой шалью с розовыми и желтыми цветами. У него было бледное лицо, сжатые губы, глаза, расширенные и пристальные, и его правая рука, лежавшая вдоль тела, показывала пальцами рожки в жесте заклинания нечистых духов. Он был похож на статуи этрусков, которых изображали лежащими на саркофагах. Старик пристально смотрел на меня. И вдруг он пошевелил губами. Одно только слово вылетело ясно и отчетливо из его беззубого рта: «O’sangue!» [769]
769
Кровь (итал.).