Собрание сочинений в семи томах. Том 1. Рассказы
Шрифт:
День за днем, час за часом разматывался клубок этого супружеского ада, подсмотренного глазами служанок и врачей, соседей и сплетников: ссоры и долги, болезни, семейные сцены, все то злое, истерическое и мучительное, что терпит человеческая пара; перед нами словно вывешивали человеческую требуху во всей ее убогой мерзости. Знаете, у меня добрая и порядочная жена, но иной раз я там внизу видел не Луизу Каданикову, а свою собственную супругу, свою Лиду, обвиняемую в том, что она выстрелом в затылок убила своего мужа Фирбаса, собственным затылком я ощущал страшную, гремящую боль этого выстрела, видел, как Лида, бледная и безобразно опухшая, сжимает губы и обвиняет меня обезумевшим от ужаса,
Когда я возвращался из суда домой, Лида встречала меня нетерпеливым вопросом: ну, как, осудят? По-своему это был сенсационный процесс, главным образом для дамочек.
— Я, — провозглашала моя жена, горя от возбуждения, — я бы ее осудила.
— Тебя это не касается, — кричал я на нее: мне было страшно разговаривать с ней об этом.
Последний вечер перед вынесением приговора меня охватило беспокойство: я метался из угла в угол, рассуждая: скорее всего, Луизу оправдают, зачем же иначе среди присяжных четыре женщины? Еще один голос, отрицающий виновность, и она освобождена; так как же, будешь ты голосовать за это? Ответа я не находил, только, неизвестно почему, у меня мелькнула неприятная мысль: ведь и у меня в ночном столике лежит заряженный револьвер — еще с времен войны, — может статься, в один прекрасный день он приглянется и моей жене! Я взял револьвер в руки: не спрятать ли тебя, а может, вообще выкинуть? Пока нет нужды — криво усмехнулся я, — пока не решится с Луизой! И снова мучил себя — что будет и как, господи, за что, за что я должен голосовать?
В последний день выступал государственный обвинитель; говорил гладко и уверенно; не знаю, откуда у него на это право, — выступал он именем семьи как таковой. Я слушал его словно издалека, а он так выразительно, так подчеркнуто произносил: семья, семейная жизнь, супружество, муж и жена, задачи и обязанности жены; говорили, что это была одна из самых блестящих обвинительных речей. Потом слово взял адвокат пани Луизы к учинил что-то страшное: построил защиту на сексуальнопатологическом анализе. Какое, дескать, отвращение должна чувствовать холодная в половом отношении, или, как говорят, фригидная, женщина к брутальному мужу-самцу, как ее физическое отвращение перерастает в ненависть, какой трагической жертвой является такая женщина, предоставленная воле и желаниям немилосердного полового тирана.
За время его речи так и чувствовалось, как все присяжные ожесточаются против пани Луизы, как растет невольное отвращение к чему-то ненормальному, разлагающему и угрожающему человеческим отношениям… Женщины-присяжные сидели бледные и дышали враждой к той, которая нарушила некое обязательство. А идиот адвокат все развивал свою сексуальную теорию.
Судья снисходительно посматривал через очки на возмущение присяжных и в заключительном слове попытался спасти положение: он говорил не о семье и не о половом рабстве, а об убийстве человека. Нам, присяжным, полегчало: откровенно говоря, с этой стороны нам этот случай был больше по зубам, казался понятней и обыкновенней.
До последней минуты я не знал, как ответить: виновна или нет? Но когда нам задали вопрос: «Виновна ли Луиза Каданикова в том, что она стреляла в своего мужа с намерением его убить?» — мне нужно было отвечать первому, и я без колебаний ответил: да, потому что она действительно имела умысел убить и сделала это. Все
Потом настала напряженная тишина: я взглянул на женщин-присяжных. Они смотрели твердо, почти торжественно, как будто на самом деле выиграли бой за интересы человеческой семьи. Дома ко мне рванулась бледная от волнения Лида:
— Чем кончилось?
— С Луизой? — ответил я механически. — Двенадцатью голосами признана виновной. Осуждена к смерти через повешение.
— Какой ужас, — воскликнула Лида с наивной жестокостью, — но она это заслужила!
Тут меня прорвало.
— Да, — заорал я со злостью, причины которой не понимал сам, — да, заслужила, потому что дура! Учти, Лида, если бы она выстрелила ему в висок, то могла бы сказать, что он покончил самоубийством, понимаешь, Лида? Ее бы освободили, — учти, в висок!
И хлопнул дверью; мне хотелось остаться одному. И, знаете, револьвер до сих пор лежит у меня в незапертом ящике, я не стал его убирать.
Последние мысли человека
— Быть приговоренным к смерти — ужасное переживание, — сказал на это пан Кукла. — Я это знаю, потому что однажды пережил последние минуты перед собственной казнью. Разумеется, во сне; но сон — тоже часть человеческой жизни, хотя и самый ее край. У этого края от твоей славы, от всего, чем ты кичился в жизни, остается только похоть, страх, самолюбие, да еще кое-что, чего ты по большей части стыдишься; наверное, это и есть самое потаенное в человеке.
Однажды после полудня я вернулся домой усталый как собака: так наработался, что свалился и уснул мертвым сном. Вдруг мне показалось, что двери отворились и в них стоит совершенно незнакомый господин и за ним двое солдат с примкнутыми штыками; не знаю почему, но солдаты были в казачьих мундирах.
— Встать, — сказал незнакомец грубо, — приготовьтесь, завтра утром вы будете казнены. Понятно?
— Понятно, — отвечаю, — только я не знаю за что…
— Это нас не касается, — прервал меня этот господин, — вот приказ произвести казнь, — и бухнул дверьми.
Я остался один и задумался. То есть не знаю: когда человек размышляет во сне, думает он на самом деле или ему только снится, что он думает? Были ли это действительно мои мысли, или мне только казалось, что я думаю, так же как нам грезится, будто мы видим лица? Знаю только, что напряженно думал и в то же время удивлялся своим мыслям. Поначалу я ощутил какое-то злорадное удовлетворение. Ведь это явная ошибка; завтра я буду казнен по недоразумению, а им попадет за то, что они так опростоволосились. Но в то же время во мне росло беспокойство, что я и в самом деле буду казнен и оставлю жену с ребенком; что с ними станется, что они будут делать? Это, я вам скажу, была настоящая боль, просто сердце кровью обливалось, но сознание — вот, дескать, как я пекусь о жене и ребенке, — приятно успокаивало. Видишь, говорил я себе, о чем думает мужчина, идущий на смерть! Меня вроде бы утешало, что я предаюсь такой великой отеческой жалости; мне это даже казалось возвышенным. Надо будет все рассказать жене — радовался я.
Но тут меня охватил испуг: я вспомнил, что казни обычно совершаются на рассвете, в четыре или пять часов утра, и что скоро мне придется вставать и отправляться на казнь. А вставать я очень не люблю, и мысль, что солдаты еще до рассвета меня подымут, оттеснила все другие, я совсем упал духом и чуть не плакал от жалости. Такой был ужас, что, проснувшись, я вздохнул с превеликим облегчением и жене ничего не рассказал.
— Я бы тоже мог кое-что рассказать о последних мыслях человека, — сказал пан Скршиванек и покраснел от смущения, — но, скорее всего, вам это покажется глупым.