Собрание сочинений в семи томах. Том 1. Рассказы
Шрифт:
— Не покажется, — успокоил его пан Тауссиг, — приступайте!
— Не знаю, — начал Скршиванек неуверенно, — я ведь однажды хотел застрелиться, и вот — раз уж пан Кукла заговорил о том, что думает человек на самом краю жизни, а ведь когда человек хочет убить себя — он тоже подходит к самому краю…
— Поди ж ты, — сказал пан Карас, — а с чего бы это вы хотели стреляться?
— От изнеженности, — сказал Скршиванек, заливаясь краской. — Понимаете, я не умею переносить боль… А тогда у меня получилось воспаление тройничного нерва, — доктора говорят, что это одно из самых болезненных воспалений… не знаю…
— Истинная правда, — пробурчал доктор Витасек. — Я вам сочувствую, голубчик. И у вас это повторяется?
— Повторяется, — вспыхнул Скршиванек, — но стреляться я больше не хочу… Об этом стоит рассказать.
— Рассказывайте, —
— Знаете, так трудно передать, — мялся Скршиванек, — вообще уже сама боль…
— Человек ревет как зверь, — разъяснил доктор Витасек.
— Да. И на третью ночь… когда терпеть не стало сил, я положил на столик браунинг. Еще час, думалось мне, больше не выдержать. Почему я, почему именно я должен так страдать? У меня было чувство, что по отношению ко мне совершается страшная несправедливость: почему я, почему именно я?
— Вам надо было принимать порошки, — заворчал доктор Витасек, — тригемин или верамон, адалин, алгократин, миградон.
— Я и принимал, — возразил Скршиванек, — господи, я их столько проглотил, что они вообще перестали действовать. То есть они усыпляли меня, но боль не усыпляли, понимаете? Боль оставалась, но это уже была как бы и не моя боль, потому что я был настолько одурманен, что потерял сам себя. Я не помнил себя, но помнил об этой боли, и мне начало казаться, что это чья-то чужая боль. И я слышал другого… он тихонько выл и стонал, а мне было его страшно жалко — у меня слезы градом текли от жалости. Я чувствовал, что боль растет… Иисусе Христе, бормотал я, и как только этот человек выдерживает! Наверное… наверное, я должен был бы его застрелить, чтобы он так не мучился. Но в тот же момент я ужаснулся… нет, нельзя! Не знаю, но вдруг я почувствовал такое удивительное уважение к его жизни именно потому, что он так ужасно страдает.
Пан Скршиванек в растерянности потер лоб.
— Не знаю, как бы вам объяснить? Возможно, меня одурманили эти порошки, хотя все мне представлялось с невероятной отчетливостью… просто ослепительно. Мне грезилось, что тот, кто мучится и стенает — это человечество… сам Человек. А я только свидетель мук… этакий ночной страж у мученического ложа. Если бы меня тут не было, боль была бы напрасной, словно какое-то великое свершение, о котором никто не знает. А покуда боль была еще моей… я казался себе жалким червем, таким незаметным и ничтожным… Но теперь… когда боль меня переросла… я с ужасом ощутил, что жизнь огромна, беспредельна. Я чувствовал, что… — Пан Скршиванек вспотел от смущения. — Не смейтесь. Я чувствовал, что эта боль… некая жертва. А поэтому, понимаете, именно поэтому каждая религия… возлагает боль на алтарь божий. Поэтому были кровавые гекатомбы… и мученики… и бог на кресте. Я понял, что… что из страданий человека родится некая тайная благодать. Мы должны страдать, чтобы освятить жизнь. Никакая радость не может быть такой сильной и великой… И я чувствовал, что если останусь жив, то буду отмечен благодатью.
— И что же? — спросил патер Вовес с интересом.
Пан Скршиванек залился румянцем.
— Нет, — поспешно ответил он, — человек этого не может знать. Но с тех пор… во мне живет благоговение: все мне кажется более значительным… каждая малость и каждый человек, понимаете? Все имеет огромную цену. Когда я смотрю на закат солнца, я говорю себе, что он стоит наших безмерных страданий. Или вот люди, их труд, их обыкновенная жизнь… все стоит боли. И я знаю, что это страшная и невыразимая цена. Я верю, что нет зла, нет возмездия; есть только боль, которая служит тому, чтобы… чтобы жизнь имела эту огромную ценность.
Пан Скршиванек умолк, не зная, что сказать дальше.
— Вы очень добры ко мне, — прошептал он и от смущения высморкался, чтобы спрятать пылающее лицо.
Маленькие рассказы [205]
Прожигатель жизни
— Что вы, женатые, — сказал пан Смитек, — знаете о жизни? Сидите себе дома в шлепанцах, за вечер выпьете кружку пива, а
205
Цикл «Маленькие рассказы» был опубликован в 1946 г. в книге «Басни и маленькие рассказы», подготовленной к изданию Мирославом Галиком (издательство Франтишека Борового). В основу книги легла папка под приведенным выше названием, в которой находились газетные вырезки и рукописи. Папка эта была найдена в личном архиве писателя. Нетрудно заметить, что в этих рассказах-миниатюрах Чапек поднимает многие серьезные, злободневные вопросы, волновавшие чешскую общественность во второй половине 30-х годов, накануне фашистской оккупации Чехословакии. Мирослав Галик дополнил находившиеся в архиве Чапека материалы произведениями этого же экспериментального жанра, опубликованными в периодике. «Микрорассказ» «Общество кредиторов барона Бигари» впервые был напечатан в «Альманахе Кмена. Весна 1939». Остальные рассказы цикла публиковались в газете «Лидове новины»: «Прожигатель жизни» — 1928, 5 февраля; «О последних делах человека» — 1928, 12 февраля; «Чудо на стадионе» — 1936, 22 марта; «Юридический казус» — 1936, 5 апреля; «Черт» — 1936, 26 апреля; «Паштет» — 1936, 3 мая; «Контора по переселению» — 1936, 25 октября; «Первый гость» — 1936, 15 ноября; «Проект» — 1937, 21 февраля; «Тонда» — 1937, 11 апреля; «Если бы в суде заседали дипломаты» — 1937, 17 октября; «Ореол» — 1938, 24 апреля; «Человек, который умел летать» — 1938, 1 мая; «О всемирном потопе» — 1938, 5 июня; «Интервью» — 1938, 13 февраля; «Десять сентаво» — 1938, 20 ноября. Переводы выполнены по тексту книги: К. Capek. Bajky а podpovidky. Praha, 1970.
— Хорошо вам говорить, пан Смитек, — возразил пан Роус, — вы на свое жалованье можете жить как барон, а вот когда на шее жена да двое сорванцов…
— «На свое жалованье», — недовольно проворчал пап Смитек, — «на свое жалованье»! Разве на жалованье проживешь? Да мне его на одни чаевые не хватит. Есть кабаки, где даже сопливому гарсону нельзя дать меньше полусотенной. А музыкантам? Выложишь на тарелку тысячную — никто и глазом не поведет.
— Ну, вы скажете, пан Смитек, — музыкантам тысячу! Я такого еще не слыхивал, надо быть кретином, чтобы по стольку отваливать за их пиликанье.
— Послушайте, — вы же ничего не понимаете в этом, — продолжал пан Смитек. — Музыканты только притворяются, будто они следят по нотам, а сами смотрят — с кем вы сидите, что делаете, о чем говорите, кто ужо готов и так далее. Если он опустит большой палец вот так, вниз, значит: гони монету и тогда, мол, я и не пикну. Вот оно что.
— Какие прохвосты! — изумился пан Кролл.
— Конечно. Вы послушайте, пан Роус, сейчас вы из меня и кроны не вытрясете, а вечером я должен буду заплатить двенадцать тысяч, взятые в долг под честное слово. Вам-то, женатым, кажется, будто бог знает что случится, если вы задолжаете лавочнику сто двадцать крон.
— Двенадцать тысяч? — повторил пан Роус. — Н-да, дорогой, не хотел бы я быть в вашей шкуре.
— А, да что там, — пан Смитек сладко зевнул, — по крайней мере, чувствуешь, что живешь. Взять, к примеру, хотя бы вчерашнюю ночь — роскошь! Вот это, доложу я вам, жизнь.
— Но долги, — строго перебил его пан Кролл, — нельзя делать долги, попадете в лапы к ростовщикам и — пропали. Так ведь оно и бывает.
— Что долги, — беззаботно возразил пан Смитек, — долги — ерунда, главное — связи. Один амстердамский банкир мне там и говорит… А девочки были первый сорт, черт побери! Особенно одна мулатка… Да где вам понять… Так вот, этот банкир и говорит: «Покупайте мексиканские акции, через неделю заработаете на каждой по восемьдесят долларов». Связи надо иметь, а дома под периной их не отыщешь.
— И вы купили эти бумаги? — с интересом спросил пан Роус.
— Я уже давно все истратил, — уклончиво отвечал пан Смитек. — Как жили, так и дальше проживем. Поймите, я люблю сильные ощущения. Пускай такая ночь стоит мне тысячи, наплевать, зато я знаю вкус жизни.
— Оно и видно, — проворчал пан Кролл. — Погодите годик-другой, начнете мучиться с почками или с печенью.
— Пустяки, — ответил пан Смитек с непозволительным легкомыслием, — Главное — знаешь, что пожил всласть…