Собрание сочинений в шести томах. т 1
Шрифт:
Я понимал, что Разум отвлекся от движения назад и летел, летел, забывшись на остановке, вперед. Осторожно вывел я его из этого состояния намеком на неотвратимость возвращения на паровоз. Поехали. Тук-тук-тук. Пуф-пуф-пуф-пуф…
Долго в Горках стояли. Гроб носильщики сгружали. Женщина с выпученными глазами на саночки детские его поставила, рукавицы надела, взяла веревку в руки и потянула за собой по притоптанному гражданами снегу саночки с гробом на погост. Оттуда доносились скрежет лопат по мерзлой земле и удары лома…
Поехали дальше. Как прекрасно возвращаться к давно, казалось, забытому! Кого только не встретишь на станциях и полустаночках,
Пуф-пуф-пуф… тук-тук-тук…
Чем дальше мы возвращались, тем дольше стояли, тем больше нервничал и уставал мой кочегар, но не кипел, как водица в котле паровозном, не возмущался, как стрелки приборов, а тосковал и, подобно всем упрямым, капризным и виноватым в ссоре с самим собой людям, не искал наикратчайшего пути к примирению, сделав к нему первый трудный шаг, но брюзжал на стрелочника, едва не попавшего с похмелюги под колеса, на заспанных бабешек на переездах, сигналивших нам полузакрытыми очами желтых фонарей, на пассажиров, загадивших бутылками, консервными банками, фотографиями, окурками, ватой, книгами утопистов, куриными, гусиными, бараньими костями, футлярами от очков и орденов насыпи, сам путь и околодорожные черные снега.
Все – говно! – изредка говорил мой кочегар, подолгу не отрывая глаз от пламени и забыв подкормить остывающее чрево топки. Когда оно совершенно остыло, мы после блаженного и недолгого движения по любимой паровозом инерции окончательно остановились.
Разум все сидел, провожая глазами в небытие тающие среди шлака синие, красные и оранжевые огоньки, и сам шлак остывал на глазах наших. Вот уже мертвенным хладом смерти движения дохнуло в наши лица из топки, и начал вытягиваться в ней, расталкивая зелеными плечиками мертвый шлак, стебелек вечной остановки, рожденный последним теплом паровоза. Вот уже расцвел он, и неуловимого цвета, вмещающего в себя все цвета мира, были его лепестки, и, подобный таинством своего происхождения первоцвету, сладко, грустно и тонко заставлял трепетать наши ноздри первозапах цветка. Пчелы приникали к нему и отникали, но он не клонился от жужжащих существ, и пространство топки стократ увеличивало нежный, живой запах пчелиной жизни.
– О-о! – воскликнул Разум, очевидно, продолжая начатый мысленно разговор о Душе. – Это в нашей манере – критиковать, осуждать и бежать как раз в тот момент, когда я более всего нуждаюсь в поддержке! Она не любила меня! Любящая Душа умрет, но не изменит, погибнет, но не оставит!… Но мы же любители красивых слов! Мы разве способны подкрепить их делами?… Нет. – Горькая ирония исказила тонкие губы то намечающегося на моих глазах, то снова расплывающегося лица.
– Ты, Разум, глуп! – засмеялся я. Он тоже неожиданно улыбнулся, хихикнул, словно волшебная сила позволила ему взглянуть на себя в тот миг со стороны, и что-то несомненно детское мелькнуло в его оживающем, но все еще капризном и неприятном лице.
– Да, Разум, ты, глуп, – повторил я и пояснил, стараясь быть мягче и милосердней. – На то ты и Разум, и не случайно был назван именно так во времена, предшествовавшие временам, когда еще не начал оскудевать мир мудростью и ясностью, ибо главенствовала в нем и руководила жизнью Душа. Разовый ты ум. Вот кто ты такой! Понял?
Разум от смеха чуть не вывалился из паровоза: так поразили его, не возмутив, чего я опасался, мои слова. Он хохотал, схватившись за живот, и повторял: «Раз-ум… ой! ой!»
– Да! –
Ты не осознавал своей благодатной связи с Душой, но следовал ее любви, что равносильно следованию Совету, если тебя это не обидит, я ради шутки воспользуюсь твоей же фразеологией. В те времена вся власть принадлежала Совету да Любви.
Нелегко тебе было жить, но справлялся ты разовым своим умом то с горем, то с несправедливостью, то есть с явлениями, чьи причины не могли быть поняты тобою, и поэтому ты не воспринимал их несправедливыми. Ты не пытался «восстановить справедливость», ибо еще не смел вообразить свое разумение превосходящим мудрость Того, кому известна наперед механика случая и тончайших, сверхсложных взаимосвязей явлений.
Ты умел, вернее, бесконечно много разумел считать себя, а не Творца, виноватым в смерти твоего очага, в полученной от барса ране, в вытоптанном обезьянами поле, в болезни, в потопе, в молнии, в неудаче и в цепи неудач. Ты не завидовал удаче соплеменника, но она возносила тебя и твою энергию до уподобления ему и его удаче. Чист был временами твой ужас от того, что ныне зовется трагизмом Бытия, но и несказанной была твоя радость, и наградой тебе за согласие с мерой вещей и явлений, за согласие с миропорядком приходили, не заставляя себя ждать, счастливая беззаботность и возможность победы над обстоятельствами.
Ты бережно расходовал дар свободы и не ведал при данном тебе выборе путей, что есть путь, ведущий из царства, что в тебе, в пустыню, что вокруг. Ты не противопоставлял себя миру. Ты не выходил из себя. И незачем тебе было строить Царство Божие на земле по одной простой причине: оно пребывало в тебе, и ты не мог, всегда ощущая самодостаточность внутренней жизни, не считать подобной же, при всей ее таинственности, а порой и враждебности, жизнь прекрасного мира.
– Ой, блядь!… Ой, блядь!… – глухо и сокрушенно, как спросонья алкоголик, сказал Разум, уткнув лицо в ладони, и застонал, раскачиваясь из стороны в сторону.
– Помнишь ли ты, что было дальше? – спросил я.
– Кажется, я загулял, – ответил он.
– Да. Ты бережно расходовал поначалу дар свободы, ты тратил его на необходимое для тебя, пока не позавидовал Взрослости, полагая ее возможностью полного своеволия, пока не загулял, возомнив себя способным быть как он, как Творец, бесконечно мудрым, Всевидящим и Всеведущим Строителем.
– Она почувствовала, что я стал какой-то не тот, – сказал Разум и вдруг вскипел: – Но разве мы могли, при нашей кротости и долготерпении, броситься меня спасать? О-о! Мы только поскуливали и прятали глаза, мы предпочитали молча страдать, а не активно, так сказать, вмешаться, когда на карту было поставлено черт знает что! Я осуждаю подобное невмешательство!
– Оттащить тебя от игорного стола было невозможно. Я свидетель. Возомнив себя Строителем, ты провозгласил отказ от любовного объяснения мира и проникся собственной идеей его переделки. Ты, конечно, сразу же нашел что переделывать. Претензии, предъявленные тобой миру, росли и множились, приближая твой окончательный уход из Царства Божьего, что в тебе. Ты потерял способность быть мудрым, не ведая, что такое мудрость, хотя Душа, питавшая тебя ею, не сидела, как говоришь ты, сложа руки. Она безумно страдала, то есть делала все, что может, все, что в ее силах, для спасения тебя от самоубийственного бунта и возомнения.