Собрание сочинений в шести томах. Том 3
Шрифт:
— Так-с, — ответил он.
— И вот тебе пример. Пропала корова, а ты… — отец встал и пошел по комнате.
Вбежала мать, как была в шубе, в снежинках, только без платка, и сказала, задыхаясь:
— Привели корову.
— Как? — отец остановился так внезапно, что даже пошатнулся на месте. У него было перекошенное лицо человека, налетевшего лбом на забор. Он постоял и вдруг покраснел, рассердился по-настоящему деятельным, порывчатым, привычным гневом, махнул рукой и вышел из комнаты.
В тот день Николай записал в дневнике:
"Когда папаша говорил, я не смел, не мог произнести ни одного слова. Я бы нашелся,
Дом отца стоял высоко над городом у самой Волги на откосе Лыковой дамбы, на Дворянской улице. Это был прекрасный — один из лучших домов в городе, белый, трехэтажный, с флигелями и службами. Его ничего не заслоняло, и в ясный солнечный день он блистал так, что на него было даже больно смотреть. Строил его в начале сороковых годов архитектор Кизеветер, и Николай еще помнит, как отец за руку водил его смотреть, как строят. Там все ходило, шумело, кипело: что-то мешали заступами, загребая разом толстые сырые бурые пласты; что-то пузырилось, пучилось и вздувалось в деревянных четырехугольных корытах. Все люди были в фартуках, измазанных чем-то белым, бурым и синим. Уже стояли леса, и по ним носились вверх и вниз подносчики. Только на самом верху была тишина — там работали. Посмотреть на лихих тачечников, каменщиков, землекопов и плотников и привел его отец. Он был в новой шелковой рясе и камилавке, строгий и благостный. С ним разговаривал молодой мордастый подрядчик. Он стоял без картуза и два раза назвал отца "Ваше высокопреподобие". Отец был доволен. "Вот дом будет, — сказал он по-доброму, когда они вышли со стройки обратно. — Дочкам-приданое, тебе приют, нам с материю под старость — теплый угол".
А еще через какое-то время отец сказал ему: "Ну, идем, посмотрим на наше владение. Завтра молебен". Был праздничный день. Они прошли в дом, уже чистый и прибранный, мимо рабочих без фуражек, застывших в почтительном смирении и молчании, и поднялись по всем этажам. Он с отцом шел первым, за ним вели и несли сестер. А мать шла сзади, открывала настежь окна. Было очень сыро, откуда-то дуло и сильно несло масляной краской, землей и непросохшей известью. "Ты уж большой, смотри, все принимай", — сказал отец. Да, ему уже было (целых) семь лет.
Так он впервые вступил в этот родительский дом, и потом все его воспоминания — и почти младенческие, и отроческие, и юношеские — были тесно связаны с ним. Он любил его и гордился им. Из своей комнаты (он жил во флигеле на втором этаже) он в тихие часы заката смотрел на Волгу, на золотую гладь ее, вспыхивающую синей искрой, серебром и чернью, — как будто шла косяком стая золотых рыбок (пасмурные дни и серую ненастную воду он не любил), и дальше на почти черную таинственную зелень их сада, на чересполосные фруктовые сады с темными куполами и светло-зелеными, а осенью оранжевыми, багровыми кустами, на мощные заросли громадных морщинистых лопухов и крапивы с змеиным запахом и желтыми сережками. Эти заросли покрывали все глинистые откосы и кончались только у заборов; на колючий лилово-красный
— Да, так порой мне тогда казалось, — повторил он задумчиво.
— Только порой? — спросила она.
Он не любил воспоминаний и редко поддавался им, это, конечно, болезнь его разговорила, подумала или поняла она.
Он промолчал, думая о чем-то своем, а потом сказал:
— В городе этот дом не любили. Не по чину, мол, берет поп! Глаза у попа завидущие, руки загребущие. Ишь, какие хоромы взбодрил.
— От трудов праведных не возведешь палат каменных, — улыбнулась она. Она знала: он любил пословицы и когда-то собирал их.
— Вот-вот! А потом ведь им часто приходилось спускаться около нас. Поднимут голову, и над ними парят эти белые хоромы, архитектура легкая, светлая, все в них точно, симметрично, просто, ничего тяжелого, лишнего. И все утопает в зелени. А ведь зеленое и белое — это очень красиво, они так оттеняют друг друга.
— Да, конечно, — сказала она, вглядываясь в эти белые хоромы его детства, и даже положила вышивку к его ногам на диван. — Да, это должно было быть очень красиво…
— И солнце, солнце, представляете, волжское солнце и ветер оттуда, с Волги. — И тоже замолчал, глядя в ту же сторону, что и она.
Дом, настоящий, каменный, в котором он жил, и тот, другой, фантастический, который она только что представила, выплыл и встал перед ними обоими. Так они сидели с минуту и смотрели на них. Потом он слегка тронул ее за руку.
— Помните, у Мерзлякова про дуб. "Один, один, бедняжечка, как рекрут на часах". Когда-то у нас в доме часто пели эту песню. Так вот, многие нас не любили за этот дом. Завидовали. И первый — преосвященный Иеремия, епископ Нижегородский и Арзамасский. Он столько попортил крови моему отцу.
— А потом и вам.
— Да, и мне потом. Но это уже по наследству. Отец умер, а ему не хотелось возиться с нашим семейством. Так вот, он придумал отдать моих сестер в монастырь. Спасибо, люди помогли. Не дали.
— Таких малюток? Так он что, был изувером? Он подумал.
— Не знаю. Может быть. А может быть, и нет. Не знаю. Был властолюбив и непреклонен. Его все боялись. Кажется, страдал сребролюбием. Но всегда производил впечатление чрезвычайное. Я до сих пор помню, как он впервые появился у нас. О, это была настоящая гроза! Гром из тучи! Я даже написал тогда об этом специальное сочинение.
Вошел Некрасов, не глядя на них, подошел к окну и закрыл его.
— Хватит, Николай Александрович, — сказал он мягко и твердо. — Сейчас вам принесут обед. Идемте, Авдотья Яковлевна. {А. Я. Панаева, на руках которой Добролюбов скончался в ночь с 16 на 17 ноября 1861 г. — Прим. автора.} Мне сегодня доктор сказал, что дело идет на поправку. Только не надо мешать.
— Мне этим не помешаешь, — сказал Николай. — Авдотья Яковлевна для меня всегда…
— Луч света в темном царстве, — полуулыбнулся Некрасов. — Нельзя, отец Ника, нельзя. Попадет мне, а не вам обоим. Идемте, Авдотья Яковлевна. Я уж про епископа Нижегородского и Арзамасского утром послушаю сам.