Собрание сочинений в шести томах. Том 6
Шрифт:
— Всмотритесь повнимательней. Это площадь Лорето. Здесь немцы расстреляли многих товарищей — партизан, бойцов Сопротивления. Вот здесь, вот там, видите?
Я не знаю, может быть, на площади Лорето в Милане погиб и кто-либо из тех, за кого в Альбенге родственники получали его награды. Но мне давным-давно известно, что именно на этой площади был подвешен для обозрения труп Бенито Муссолини.
Германский «фюрер» не спас итальянского «дуче» от народной мести, напрасно Отто Скорцени расшибал о камни Корно-Гранде планеры со своими головорезами; «дуче» недолго упивался сладостью расправ с мятежными министрами, в том числе и со своим зятем, застреленным в затылок. «Республика Сало» со «столицей» на берегу озера Гарда, которое видно всем едущим в дневном поезде из Венеции в Милан, просуществовала считанные дни. Партизаны схватили Муссолини, переодетого
В двадцати километрах от Милана, где мартовским днем 1919 года в особняке на площади Сан-Сеполькро Муссолини начинал свое «движение», где возникло первое «фашо», четверть века спустя главарь этого «движения» был убит парой автоматных партизанских очередей.
Таков один из суровых уроков истории.
Фашизм был всесилен в Италии. Казалось, он подмял под себя всю страну, с ее надеждами, мечтами и радостями. Но интернациональное братство людей труда оказалось неизмеримо могущественнее фашистских государств и армий — и муссолиниевских и гитлеровских, вместе взятых. Страна Советов, первое в мире государство рабочих и крестьян, разгромила, раздавила фашизм в Европе. Итальянский рабочий класс не остался в стороне от великой битвы. Мужественно добивал он коричнево-черную нечисть на дорогой ему родной земле Италии.
Нет, недаром на стенах зданий Сесто-Сан-Джованни, «Итальянского Сталинграда», то там, то здесь пламенеют скрещенные молот и серп, недаром!
1961–1968
Там, где родился и похоронен один великий англичанин
1
Теплый, солнечный июльский день. Зеленые пологие холмы с расставленными по их склонам одинокими вязами. Вязы стары и могучи — они как бы взяты с давнишних иллюстраций к английским романам о храбрых рыцарях и благородных разбойниках. Под шатровыми кронами вязов, в долинках среди холмов, по пшеничным и ячменным нивам — деревни, деревушки, селения, городки, отдельные домики. Домики двухэтажные; окна у них фонарями, в мелких, темных от возраста переплетах; окрашено все в спокойные, не бьющие по глазам, неяркие тона. Кое-где видны еще и белые, очень белые приземистые строения; в дубовых, грубо отесанных брусьях, которыми связаны их стены, чернеет цепко въевшаяся краска ушедших столетий. Это лабазы, конюшни, овчарни, заезжие дворы эпохи Тюдоров.
Старая Англия. Когда-то веселая и разбойная, ныне спокойная, не слишком торопливая, задумчивая.
Змеясь и петляя, изворачиваясь меж лоскутьев частных владений — как бы не задеть чей-либо огородик или цветничок, — в нескольких дюймах проскальзывая мимо курятников, гаражей, прудов, древних башен и самых что ни на есть современнейших бензоколонок, бегут по этой многое видавшей земле неширокие, но с превосходным ухоженным покрытием многочисленные автомобильные дороги. Держа курс на северо-запад, солидно катится по одной из них зеленый автобус-дальнеход; в нем пассажиры из разных стран: скандинавы, австрийцы, испанцы, западные немцы; есть две молоденькие американки, славные, скромные девчушки.
Из Советской страны нас трое.
Все мы едем в Стратфорд-он-Эйвон, в маленькую, тесную, по, как утверждают побывавшие в ней, живописную и уютную «страну Шекспира», Shakespeare country, туда, где родился, где рос и где закончил жизнь и похоронен тот, чьи творения вот уже более трех с половиной веков волнуют сердца и умы живущих на земном шаре. За несколько часов — за шесть или за семь — мы должны проделать путь, на котором у того человека, в его времена, уходило пять добрых суток; мы должны за эти часы пронестись по дорогам, истоптанным башмаками Ланчелотов и Робин Гудов, миновать не один десяток поросших мхом замков и не менее замшелых трактиров, в которых — и в тех и в других равно — разыгрывались когда-то мрачные, кровавые драмы; должны хотя бы минутку-другую постоять возле харчевен в тени дряхлых вязов, под сенью которых конечно же на пути в Лондон или из Лондона сиживал, потягивая эль, если на то были фартинги, и он, чья «страна» ждет нас впереди.
В автобусе тихо: каждый во все глаза смотрит на дорогу, на холмы, на селения — на все вокруг, лишь бы не упустить ни одну мелочь, лишь бы хоть как-то представить себе мир, окружавший великого Потрясателя Копья.
Тогда, правда, когда он жил, его не считали великим; скорее напротив.
Велик не тот, который в лаврах и медалях с головы до ног. Велик волнующий сердца народа, принятый и признанный народом, тот, кто живет и работает с думами о народе и для народа. Величие творцов прекрасного — в народности их творений.
Народ, и прежде всего народ, ломился на смешимо и трагедийные представления в лондонском театре «Глобус» — «Земной шар», для которого писал Вильям Шекспир из Стратфорда-он-Эйвон. За спинами бушевавших на театральных подмостках средневековых Ричардов и Генрихов, за любовными трагедиями Ромео и Джульетты, Отелло и Дездемоны, за страшными судьбами Лира, Гамлета, Юлия Цезаря зрители угадывали свои судьбы, свои трагедии, свои печали и радости. Один из современников так и писал, что пьесы Шекспира «трогают сердце простонародной стихии». Другому современнику принадлежит рассказ об атмосфере на тогдашних представлениях шекспировского «Юлия Цезаря»: «Когда стояли они друг перед другом, Брут и Кассий, наполовину обнажив мечи, — ах, в каком восторге были зрители! Они уходили из театра, исполненные изумления».
Не присяжные «ценители искусств» сохранили для веков созданное Шекспиром, — это сделал народ.
«Ценителей» же нисколько не радовало то, что Шекспир свои произведения создавал не по канонам античных мастеров, а широко распахивая перед драматургией двери живой жизни, круша театральные законы трех единств, отбрасывая условности в языке, в писании характеров. «Ему недостает искусства», — мрачно бубнили литературные и театральные судьи. Шекспира — Шекспира! — обвиняли в недостатке мастерства, в том, что он спешит, плохо — плохо! — отделывает свои произведения. Одни из таких поносили его отнюдь не по неразумению, а вполне сознавая, что они делают, поносили из зависти — на его спектакли ходят, а на их пет, из личной неприязни — он не желал любезничать с теми, кто ему не правился, не лицемерил для того, чтобы только быть милым для всех. Роберт Грин, драматург несколько более старшего поколения, чем Шекспир, и пьесы которого мало-помалу вытеснялись шекспировскими пьесами, даже и не старался скрывать свое отношение к младшему коллеге. В оставленной им литературной исповеди он писал о Шекспире, будто бы это «ворона, украшенная нашими перьями». И еще: «Наделенный сердцем тигра, завернутым в шкуру актера, считает он, что может греметь белыми стихами не хуже лучшего из вас, и, будучи мастером на все руки, является в собственном самомнении единственным потрясателем сцены в наши дни».
Это голос откровенного противника и злопыхателя. Но были и другие, кому просто не давалось понимание природы гения и творчества Шекспира. Бен Джонсон, драматург и поэт, посвятивший памяти товарища по перу взволнованное стихотворение, все же в своих воспоминаниях так писал о Шекспире: «Помню, актеры часто рассказывали и ставили Шекспиру в заслугу, что какое бы произведение он ни писал, он ни разу не вычеркнул ни единой строчки. Ответ мой был таков: жаль, что он не вычеркнул _ их тысячи. Слова его лились с такой легкостью, что временами его хорошо было бы остановить».
Счастье мировой литературы, что какой-нибудь самоуверенный «ценитель» и «ревнитель», ложно усвоивший понятие художественности, все-таки не остановил гениальное перо Шекспира в щедром и буйном его пламенном размахе. А могли бы стукнуть под локоть. Сколько было их и есть, таких знатоков и мастаков, которые, на беду, прочно вызубрили, будто бы художественное — это вовсе не то, что в совокупности, в неразрывной своей целостности производит эмоциональное воздействие на людей как раз благодаря своей неразрывности и целостности, а то, из которого прут и прут, как из дырявой торбы, элементы всяческих приемов и средств, якобы благодаря которым создавались прославленные образцы литературы прошлого.