Собрание сочинений в трех томах. Том III
Шрифт:
Но в Достоевском жила почти, можно сказать, одновременно и вера в какое–то духовное благополучие истории человечества, в какую–то будущую победу добра в этом мире. На пушкинском празднике в 1880 году он в своей речи сказал: «Стать настоящим русским и будет именно значить… изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского, окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону» (26:148). Мы не знаем, где в Евангелии этот закон о гармонии земной истории. В христианстве нет места мечтательности, а в «Братьях Карамазовых» Зосима говорит: «Мечтаю видеть и как бы уже вижу ясно наше грядущее: ибо будет так, что даже самый развращенный богач наш кончит тем, что устыдится богатства своего пред бедным, а бедный, видя смирение сие, поймет и уступит ему с радостью… Верьте, что кончится сим: на то идет» (14: 286). И во многих местах этого романа мы опять читаем — точно заклинание — это «буди, буди!» грядущей гармонии.
Конечно, Достоевский мыслил эту гармонию как следствие христианского возрождения людей. «В восточном идеале, — пишет он в «Дневнике писателя» 1877 года, — сначала духовное единение человечества во Христе, а потом уж, в силу этого духовного соединения всех во Христе, несомненно
230
Письмо А.И. Герцена Н.П. Огареву от 17 июля 1862 г. (Ге р ц е н А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1963. Т. 27. Кн. 1. С. 247).
После произнесения своей Пушкинской речи Достоевский пишет жене: «Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике… Порядок заседания нарушился: всё ринулось ко мне на эстраду: гранд–дамы, студентки, государственные секретари, студенты, — всё это обнимало, целовало меня… «Пророк, пророк!» — кричали в толпе… Прибежали студенты. Один из них, в слезах, упал передо мной в истерике на пол и лишился чувств…» (30, кн. 1: 184–185). Письмо большое, и нигде не заметно ни малейшего сомнения в ценности всех этих объятий и обмороков [231] .
231
Какой–то элемент истерии был, конечно, и в преувеличении Достоевским «пророческого служения» Пушкина. В 5–й книге «Русской беседы» за 1859 год была статья Кохановской «Степной цветок на могилу Пушкина». В письме к Дружинину, предпосланном редакцией в качестве предисловия к статье, Кохановская пишет: «Вы говорите, что по поводу двух–трех лирических стихотворений я почти готова назвать Пушкина пламенным пророком–христианином» (с. 13). Я не знаю, отмечалась ли эта статья в связи с генеалогией Пушкинской речи Достоевского. В его журнале «Время» ( 1861. № 9) была одобрительная статья о Кохановской Ап. Григорьева.
С позиции церковного реализма эта сторона наследства Достоевского была, еще при его жизни, подвергнута строгой и совершенно справедливой критике К. Леонтьевым. Но, кажется, даже ошибки Достоевского более помогают иногда, чем идейная правоверность других. К «переходу черты» его толкало отвращение от того равнодушия к людям и к судьбе человечества, которое — мы знаем — так характерно для многих религиозных людей. В записной книжке 1880 года есть запись: сначала в скобках или как бы в кавычках он излагает суть возражений Леонтьева на мечту о всечеловеческой гармонии: «(Не стоит добра желать миру, ибо сказано, что он погибнет.) В этой идее есть нечто безрассудное и нечестивое. Сверх того, чрезвычайно удобная идея для домашнего обихода: уж коль все обречены, так чего же стараться, чего любить, добро делать? Живи в свое пузо» (27: 51).
Цель жизни христианина — спасение от греха и причастие вечной жизни, стяжание божественного Духа. Эта цель достигается исполнением заповедей, из которых первая есть заповедь о любви. «Верою и любовию приступим, да причастницы жизни вечныя будем» [232] . Если же эта дорога к спасению забывается, а «спасение души» как цель продолжает утверждаться, то и образуется то «благочестивое равнодушие» к людям и миру, та жизнь в свое «душевное пузо», которая есть опаснейший признак бессилия духовной эпохи.
232
218 Слова из песнопения «Ныне силы небесныя…», поющегося на великом входе Литургии Преждеосвященных Даров.
Тихон Задонский, как и Леонтьев, знал, что «всё погибнет», но он писал: «Божия благодать показует человеку не токмо его, но и всего рода человеческого окаянство и бедность. Откуда в сердце восстает соболезнование и к прочим людям. Сего ради душа не только о своей, но и прочих людей бедности воздыхает и плачет… и хотел бы всех без изъятия объятиями своея любви обнять» [233] .
Это воздыхание и плач о других, о всем роде человеческом, оскудевало на глазах Достоевского в Русской Церкви, а вместо него, под покровом византийской внешности, все увеличивался религиозный эгоизм как особый вид ферапонтовской идеологии, которую Достоевский разоблачил в «Братьях Карамазовых». В соединении с излишней покорностью императорской власти это и составляло тот духовный паралич, в котором находились церковные круги.
233
Тихон 3адонский, св. Сокровище духовное, от мира собираемое. Т. 4. С. 68.
«Церковь в параличе с Петра Великого, — писал он в 1880 году. — Страшное время, а тут пьянство. Штунда… Между тем народ наш оставлен почти что на одни свои силы» (27:49). Зрелище паралича и толкало Достоевского на какое–то, хотя бы ошибочное, действование. И в то же время он неоднократно осознавал эту ошибочность. В 1877 году он пишет в «Сне смешного человека»: «Я не хочу и не могу верить, чтобы зло было нормальным состоянием людей… Но как устроить рай — я не знаю… Больше скажу: пусть, пусть это никогда не сбудется и не бывать раю (ведь уже это–то я понимаю!) —
В конце поучений Зосимы есть слова тоже совершенно неожиданные после всех его «буди, буди!» превращению государства в Церковь. «Верь до конца, — учит он, — хотя бы даже и случилось так, что все бы на земле совратились, а ты лишь единый верен остался: принеси и тогда жертву и восхвали Бога ты, единый оставшийся. А если вас таких двое сойдутся, то вот уж и весь мир, мир живой любви» (14:291).
Вот, собственно, все, что осталось от мысли, которая в «Дневнике писателя» 1881 года именуется «всесветным единением во имя Христово» и «русским социализмом» (27:19). Осталось только двое! Но в понимании и Достоевского и нашем — если осталось «двое», то, значит, осталось все, осталась Церковь, которая всегда там, где «двое или трое собраны во имя Христово» [234] , остался «мир живой любви». Это понятно всякому ожидающему «жизни будущего века» [235] .
234
Ср.: «Где двое или трое собраны во имя Мое, там Я посреди них» (Мф. 18, 20).
235
218 «Жизни будущего века» — завершающие слова Символа веры. Я не касаюсь возможности понимания теократической мечты Достоевского со стороны церковного хилиазма. Хилиазм Достоевского наиболее ясно выражен в письме к Н.П. Петерсону от 24 марта 1878 года. «Воскресение будет реальное, личное… пропасть, отделяющая нас от душ предков наших, засыплется, победится побежденною смертию, и они воскреснут не в сознании только нашем, не аллегорически, а действительно, лично, реально в телах… Я и Соловьев… верим в воскресение реальное, буквальное, личное и в то, что оно сбудется на земле» (30, кн. 1: 14–15). Но более определенное сопоставление мечты Достоевского с хилиазмом невозможно из–за недостатка данных у Достоевского. Среди сторонников церковного хилиазма достаточно назвать имя святого мученика и учителя Церкви Иринея Лионского.
Переиздавая в 1886 году свою полемику с Достоевским, то есть уже после его смерти, Леонтьев добавил к ней такое интересное примечание: «Есть люди весьма почтенные, умные и Достоевского близко знавшие, которые уверяют, что он этой (Пушкинской. — С.Ф.) речью имел выразить совсем не то, в чем я его обвиняю (то есть не «общечеловеческую гармонию»). Они говорят, что у него при этом были даже некие скрытые мечтания апокалипсического характера» (Леонтьев К. Н. Восток, Россия и славянство. Т. 2. С. 308). «Весьма почтенным» человеком для Леонтьева мог быть Вл. Соловьев. Тем более что в 1884 году вышли его «Три речи в память Достоевского», где он писал: «Говоря о «всеобщей гармонии», Достоевский разумел, конечно, Царство Божие, обращаясь к людям, не понимающим церковного языка. Это не утилитарное благодушие на теперешней земле, а начало той новой земли, в которой правда живет. И наступление этой гармонии или торжества Церкви произойдет не путем мирного прогресса, а в муках и болезнях нового рождения, как это описывается в любимой книге Достоевского в его последние годы — Апокалипсисе».
Еще большее сближение точки зрения Достоевского с церковным хилиазмом делает Аскольдов: «Мы видим прозрение (у Достоевского) новой и окончательной христианской эры, хотя может быть и кратковременной и причастной далеко не всему человечеству, но необходимой, как дающей полное завершение идеи христианства» (Аскольдов С. Религиозно–этическое значение Достоевского // Ф.М. Достоевский: Статьи и материалы / Под ред. A.C. Долинина. [Сб. 1.] С. 19). Но все эти высказывания все–таки являются больше дружескими предположениями, а фактом остается некое противоречивое «существование» в Достоевском церковного апокалипсизма с наивным утопизмом ранних социалистов. Утопизм Достоевского Леонтьев резко, но справедливо определил как «глупый бред». Вот еще одна оценка утопизма Достоевского, сделанная его верующим современником: «Речь Достоевского в печати оказалась далеко не тем, чем казалась в чтении, как чтец, Достоевский действует магнетически (сила искренности и глубины убеждения)… Меня не привлекает мессианизм его. Это экзальтация, лишенная реальной основы, праздная и потому развращающая» (письмоН. Гилярова–Платонова к И. Аксакову от 22 августа 1880 г. // Русское обозрение. 1896. № 12. С. 307). Апокалипсис Достоевского виден и в черновиках «Братьев Карамазовых»: «И хотя бы в последние дни осталось вас двое, — восхвалите, принесите жертву… Мечтал я об этом, что 2е останутся» (15: 244).
Последние строчки «Братьев Карамазовых» могут считаться завещанием нам от Достоевского–художника. Там, кроме призыва к духовному действованию, к бодрой и веселой «работе Господней», есть и такое место:
«— Карамазов! — крикнул Коля. — Неужели и взаправду религия говорит, что мы все встанем из мертвых, и оживем, и увидим опять друг друга, и всех, и Илюшечку?
— Непременно восстанем, непременно увидим и весело, радостно расскажем друг другу всё, что было, — полусмеясь, полу в восторге ответил Алеша» (15:197).
Верою в жизнь будущего века и заканчивается весь путь Достоевского. Очень скоро после этого — через три месяца — все «житие великого грешника» окончилось смертью, которой могли бы пожелать себе многие христианские праведники.
В связи с этой стороной идей Достоевского характерна и одна запись в черновиках «Братьев Карамазовых»: «Сократи, Господи, времена и сроки ради всех детей» (Там же: 243).
Роман «Бесы» имеет особую судьбу. Усеченный в своей вершине изъятием главы «У Тихона», он, кроме того, во многом сокращался самим автором. Записные тетради к нему показывают, что множество интереснейшего христианского материала осталось неиспользованным, сохранив для нас свое значение только как раскрытие духовной жизни автора. Может быть, к этому сокращению автора толкала острота его антинигилистической борьбы. «Пусть выйдет хоть памфлет, но я выскажусь» (29, кн.1: 112), — писал он Страхову о романе в марте 1870 года. Но, очевидно, и сама тема столкновения веры и неверия, и раскрытие истинной природы Церкви через образ Тихона в обычных рамках романа слишком трудны. Тут надо писать не роман, а новый Апокалипсис.