Собрание сочинений в трех томах. Том III
Шрифт:
По христианскому миропониманию, физическая смерть и вся совокупность зла вошли в этот мир не случайно и не благодаря каким–то неправильным социально–экономическим отношениям, а только через человеческий грех, то есть через свободный акт человеческой воли. «Грех вошел в мир, и грехом смерть» [59] , — говорит апостол. Все зло мира, все его страдание, вся его «смерть», весь узел его скорбей — завязаны где–то в глубинах души человеческой.
«Никакое уничтожение бедности, — писал Достоевский в 1877 году, — никакая организация труда не спасут человечество от ненормальности, а следственно, и от виновности и преступности… Ясно и понятно до очевидности, что зло таится в человечестве глубже… что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человеческая останется та же, что ненормальность и грех исходят из нее самой» (25:101). Очень близко к этому писал в XVIII веке св. Тихон Задонский: «Нет большего зла, как грех. Всем бедам, какие ни бывают в мире, грех причиною есть. Грешит мир
59
Рим. 5, 12.
60
Тихон Задонский, св. Сокровище духовное, от мира собираемое. СПб., 1898. Т. 1. С. 55. В другой своей работе св. Тихон писал: «Грех — причина всех зол и бедствий… причина того, что и самое неповинное естество страждет. Человек грешит, а прочая тварь страждет: земля не дает плода, воздух и вода растлеваются» (Об истинном христианстве. СПб., 1908. С. 150—151). В одной работе о Достоевском мы читаем: «Есть изначальное тождество жизни и Бога. Всякое преступление его нарушает. Чем больше оно, тем страшнее разрыв. Вне тождества жизнь умирает. Поэтому всякое преступление или грех есть посягательство на жизнь» (Комарович В. Ненаписанная поэма Достоевского // Ф.М. Достоевский: Статьи и материалы / Под ред. A.C. Долинина. Пг., 1922. [Сб. 1.] С. 177–211).
Но это значит, что и все спасение и мира и человека должно идти изнутри же, из свободного внутреннего выбора света вместо тьмы, Бога вместо дьявола, Жизни вместо смерти. И каждый человек всю свою жизнь стоит перед своей двойственной возможностью, перед своим выбором добра или зла. Борьбу с этой второй своей «злой» возможностью он может воспринять как борьбу со своим «двойником».
О законе нравственной двойственности человека, или, как говорил епископ Феофан Затворник, «двоесоставии», так пишет апостол Павел: «Я нахожу закон, что, когда хочу делать доброе, прилежит мне злое. Ибо по внутреннему человеку нахожу удовольствие в законе Божием; но в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих. Бедный я человек!» [61] Учение о нравственном «двоесоставии», или двойственности, одинаково и на Востоке и на Западе Церкви. В XVII веке католик Паскаль писал: «Разве в этом хаосе и в этом чудовищном смятении (души) не слышится нам незаглушимый голос истины о раздвоенности природы нашей?.. Эта двойственность так заметна, что были люди, полагавшие в себе две души» [62] . Так что Эдгар По (о нем Достоевский в 1861 году поместил статью в своем журнале) был прав, называя учение о двойственности души «старинным». В наше время это учение очень кратко и четко выразил Экзюпери: «Во мне есть кто–то, с кем я должен бороться, чтобы расти» [63] .
61
Рим. 7, 21–24.
62
Паскаль Б. Мысли о религии. С. 67.
63
Сент–Экзюпери А., де. Военный летчик// Сочинения. М., 1964. С. 89.
Эту основоположную истину христианства и попытался Достоевский еще неумелою рукой выразить в «Двойнике». Повести он «не осилил», все в ней дано в болезненной и запутанной схеме, но сама великая идея борьбы света и тьмы в душе человека легла с этого времени в основу его художественного творчества, и скелет «Двойника» стал постепенно одеваться плотью его позднейших произведений [64] . Ведь все, что писал Достоевский в эпоху своего расцвета, устремлено к изображению центральной мировой антитезы, того, что, как говорил Митя Карамазов, «дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей» (14: 100).
64
Конечно, для «Двойника» 40–х годов более характерно именно патологическое восприятие двойственности. Идея борьбы с «двойником» как с нравственным злом еще путается у автора с болезненной раздвоенностью сознания. Может быть, поскольку Достоевский никогда не был вполне психически здоровым, это гофмановское раздвоение сопутствовало ему и дальше, хоть и в ослабленной степени. В 60–х годах он очень интересовался таким писателем, как Эдгар По.
Через тридцать лет после своего первого «двойника» Достоевский в «Подростке» вскрывает значение этого термина. «Мне кажется, что я весь точно раздваиваюсь… и ужасно этого боюсь» (13: 408), — говорит Версилов перед совершением кощунства с образом — и раскалывает его надвое. «Двойник, двойник!.. Да ведь он (Версилов) с ума сошел!., ведь уж он разбил в моих глазах о.браз» (Там же: 412–413), т. е. по замыслу романа — образ Божий, наследство святого странника Макара. В «Бесах» темный двойник Ставрогина уже настолько слился с ним или спрятался под его маской,
В 1880 году Достоевский пишет в письме к Е.Ф. Юнге: «Вы мне родная, потому что это раздвоение в Вас точь–в–точь как и во мне, и всю жизнь во мне было. Это большая мука, но в то же время и большое наслаждение. Это — сильное сознание, потребность самоотчета и присутствие в природе Вашей потребности нравственного долга к самому себе и к человечеству. Вот что значит эта двойственность. Были бы Вы не столь развиты умом, были бы ограниченнее, то были бы и менее совестливы и не было бы этой двойственности. Напротив, родилось бы великое–великое самомнение… Милая, глубокоуважаемая Катерина Федоровна — верите ли Вы во Христа и в Его обеты? Если верите (или хотите верить очень), то предайтесь Ему вполне, и муки от этой двойственности сильно смягчатся, и Вы получите исход душевный, а это главное» (30, кн. 1: 149).
Закон нравственной двойственности человека — это реальность его земного бытия. Всю свою жизнь человек должен вести борьбу со своим злом, все время делать выбор между добром и злом и, делая выбор в Боге, «получать исход душевный» — еще здесь, на земле, обретать начало своей будущей блаженной и вечной цельности. Это есть закон духовной борьбы и свободы человеческой воли, «потребность нравственного долга» — основоположные идеи христианства.
Достоевский напророчил себе, когда в 1847 году писал брату, что у «Двойника» — «страшная роль в будущем» (28, кн. 1: 139).
А пока что галерея его сумасшедших 40–х годов окончилась скрипачом Ефимовым в «Неточке Незвановой», которая печаталась в то время (1849), когда автора отвезли в Петропавловскую крепость. В этой повести меньше внешней неестественности и длиннот, больше сюжетной ясности, чем в других вещах 40–х годов, но в ней заметен еще более тревожный признак снижения художественного таланта — какая–то фельетонная мелодраматичность. К ней еще больше можно отнести оценку, данную автором в 1864 году «Униженным и оскорбленным»: считая, что в этой вещи есть с «полсотни страниц», которыми он гордится, Достоевский пишет: «Я написал фельетонный роман (в чем сознаюсь совершенно)… Совершенно сознаюсь, что в моем романе выставлено много кукол, а не людей, что в нем ходячие книжки, а не лица… Вышло произведение дикое…» (20: 133–134).
Но в одном отношении «Неточка Незванова» весьма знаменательна. Скрипач Ефимов тоже, как и Достоевский, считает себя гением, тоже ставит перед собой цель — сделаться великим деятелем искусства. Однако скоро, после беспорядочной жизни, оказалось, что «энтузиазм его (в искусстве) был какой–то судорожный, желчный, порывчатый, как будто он сам хотел обмануть себя этим энтузиазмом и увериться через него, что еще не иссякли в нем первая сила, первый жар, первое вдохновение» (2: 149) (тут хочется добавить: «Бедных людей»)… «Увериться в ужасной мысли, что он уже давно и навсегда погиб для искусства, он не мог. Он судорожно боролся, как с болезненным кошмаром, с этим ужасным убеждением, и, наконец, когда действительность одолевала его, когда минутами открывались его глаза, он чувствовал, что готов был сойти с ума от ужаса» (Там же: 155).
Он и сошел. Автобиографичность этой повести о «судорожном энтузиазме в искусстве» несомненна. Мог ли Достоевский не видеть «невыносимую истину» оскудения своего таланта? Весной 1847 года он писал брату Михаилу: «Вот уже третий год литературного моего поприща я как в чаду… Сделали они мне известность сомнительную, и я не знаю, до которых пор пойдет этот ад» (28, кн. 1:141). Об этом «аде» он начал писать еще с 1846 года. «Сомнительная известность» делалась все более сомнительной, но, к счастью, ад одиночества и разочарования в себе окончился не безумием, как почти у всех его героев 40–х годов, начиная с Голядкина, а петрашевской катастрофой. Современник его, О.Ф. Миллер, в материалах к биографии Достоевского пишет: «По собственным словам Федора Михайловича, он сошел бы с ума, если бы не катастрофа, которая переломила его жизнь» [65] .
65
Биография, письма и заметки из записной книжки Ф.М. Достоевского. С. 112.
Выхода из тупика не давало, очевидно, и участие в кружке Петрашевского. Как бы ни было искренне его участие в кружке, трудно предположить, что он мог бы сблизиться сердцем с людьми, которые считали себя учениками не только Фурье, но и Фейербаха, т. е. отрицательно относились к христианству. В связи с этим О.Ф. Миллер пишет: «По свидетельству покойного Спешнева (записано с его слов А.Г. Достоевской), на Федора Михайловича Петрашевский производил отталкивающее впечатление тем, что был безбожник и глумился над верой… Сам Спешнев, как припоминал мне на словах г. Момбелли, читал у Петрашевского трактат об атеизме… На религию по–фейербаховски смотрели — Толь, Ахшарумов и др.» [66]
66
Там же. С. 91, 94.