Собрание сочинений в трех томах. Том III
Шрифт:
Ошибки или недостатки Флоренского очевидны, но они могут быть и не замечены: его некоторое уклонение в мистическую рассудочность, остатки в нем «нового религиозного сознания» Мережковского есть научная перенасыщенность. Всякий человек должен оцениваться не по ошибкам и грехам, а по какому–то своему духовному итогу. Корабль, идущий в море, расценивается по правильности своего общего курса, которым он следует к пристани. Если этот курс правильный, то мы одобряем корабль, мы любуемся им, совершенно не считаясь с тем, что, может быть, были моменты, когда он уклонялся с пути.
В последний раз я видел отца Павла уже во сне. Это было в Сибири, наверное в 1947 году, в те дни, когда и ко мне, как когда–то к нему, приходила «смерть вторая». Это было для меня время одиночества и ужаса. И все
Преподобный Феодор Студит пишет: «Чада! Да осияет вас свет неложного разума и любовь Божия да отлучит вас от мира… Никто из вас не лишится той благой части и наследия, которое получили прежде усопшие братья наши, потому что… и мы все туда пойдем, познаем один другого и увидим друг друга иного рода познанием» [966] .
В 1905 году, на второй день Пасхи, Флоренский, тогда еще студент, кажется, второго курса Московской духовной академии, сказал слово в академическом храме — «Начальник жизни». Оно оканчивалось словами о всеобщем воскресении:
966
Феодор Студит, преп. Огласительные поучения и завещание. Калуга, 1896. С. 42.
«Одухотворенными встретятся близкие и любящие; обнимутся после многолетней разлуки… и не смогут наглядеться в глаза друг другу, пожимая руки с детской улыбкой, молча. Будут в общении с Христом Господом, Которого «не видев любят», светлой радостию Которого радуемся мы в предчувствии. И не будет уже ничего нечистого в тот великий праздник Восстания Милых, в Великую Пасху… Ей, Господи, гряди! Аминь».
Приложение
<…> Достигать не внешнего, но истинного познания Церкви становится делом все более необходимым для нашей церковной эпохи. Современный близорукий экуменизм имеет тенденцию рационалистически приравнивать Церковь к мировым социальным движениям. Это плохая услуга для Церкви, не оправдание или защита ее, а скорее измена ей, — это стрижка ее под одну общую социально–прогрессивную гребенку. Протестантский, то есть внецерков–ный, экуменизм боится тайны дивного запредельного происхождения Церкви, как имени Иисус, в Предвечном Троическом Совете. А именно эта высочайшая генеалогия Церкви определяет характер ее дуальности, этого особого сочетания в ее природе Божеского и человеческого, безусловного и относительного. <…>
Внутри святой Церкви Божией человек находится внутри великого Богочеловеческого тепла, как в утробе. Я полагаю, что эта субъективная оценка является в то же время самой надежной для осознания основного догматического определения Церкви, данного апостолом: Бог «поставил Его (Христа) выше всего, главою Церкви, которая есть Тело Его, полнота Наполняющего все во всем» (Еф. 1,22–23). <…>
Весь расцвет самостоятельного русского богословия связан именно с учением о Церкви. В экклезиологии расцвела русская церковная мысль. В 30–х годах В. Лосский сказал, что основная богословская тема современности — это тема о Церкви. Но это правильное положение не могло бы быть реальным, если бы до Лосского не было Флоренского и Хомякова. Можно идти и далее, чтобы не забыть имени Григория Сковороды с его чаяниями духовной Церкви и той «петры», того «камня веры», на котором жительствует церковная духовность. Но конечно, именно Хомяков незыблем как первооткрыватель русской экклезиологии, как человек, освободивший русское
Флоренский не столько богослов, сколько философ, и не столько философ, сколько священнослужитель тайны домостроительства Церкви, открывшейся ему через богопознание, а самое главное, через самую жизнь в духовном воздухе Церкви. Человек, несущий большое бремя учености, он органически понял, что только жизнь в благодати дает познание благодати, что только сливаясь со святым дыханием Церкви, можно соучаствовать в ее святом бытии. Человечество давно устало от слов, от «голых» слов о «высоком» еще более, чем от всяких других слов, и все значение Флоренского может быть сведено к тому, что он, пользуясь всей своей познавательной мыслью, ввел религиозную мысль в глубокие воды практического духовного знания. Он углубил Хомякова и вырыл колодцы там, где стояли на поверхности только правильные знаки и формулы хомяковского богословия. Он призвал к духовности ума для начала познания Церкви. После Хомякова и Флоренского стал «неизбежен» Лосский. Хомяков полемизировал с Западом, но его полемика, всегда острая, а иногда и безжалостная, имела в себе все же какую–то недостаточность. В ней еще точно не созрело дерзновение любви, то качество, при котором можно не только эрудированно обороняться, но и благодатно наступать. Это наступление в широком масштабе начал Лосский. Конечно, еще до него это же самое делал Булгаков, но его мышление стоит как–то отдельно от главной магистрали русского богословия, хотя и подтверждает ее. Лосский раскрыл Западу всю глубину и всю ортодоксальную безупречность восточного мистического богословия, всю его верность апостольскому Преданию, всю его сосредоточенность вокруг темы о Церкви как о продолжающемся домостроительстве, совершаемом на земле Сыном Божиим и Духом Святым.
Его дело продолжает Мейендорф и другие русские богословы Запада. Трудно отделаться от мысли, что то новое, что прозвучало о Церкви в Риме на II Ватиканском Соборе, обязано в большой степени проповеди о Церкви русских богословов: Хомякова, и Флоренского, и Булгакова, и Лосского. <…>
Тема о Церкви в наше время все больше конкретизируется и очерчивается в теме о святости. И она же становится вообще основной темой современности перед фактом великого нравственного падения человечества.
Вот почему понятно обращение русского богословия к вопросу Евхаристии — «святая святых». Тут ключ разумения Церкви, тут и источник бытия в ней. К Евхаристии, как к центру, ведут все радиусы богословия. Поэтому логична эта устремленность работ Керна, Арсеньева, Шмемана, Бобринского, Ветелева, Шпиллера. Русская богословская мысль идет к средоточию церковного бытия, в его «святая святых». И это не только в плане богословия. И верить можно только в святыню. Нельзя верить в тот «свечной ящик», который стоит в церкви и выполняет для нее, возможно, нечто полезное. <…>
Чем меньше святости в людях, заполняющих Церковь, чем больше они погружаются в грех и в обмирщение, тем все больше умирает в мире вера в Церковь. Холодеют в пороке люди Церкви, и все большим холодом отвечает мир всей Церкви в целом. <…>
Нам обычно не совсем понятно — почему в Символе веры из многих волновавших первохристианство вопросов выбран именно этот: «Исповедую едино крещение во оставление грехов». Святые отцы учили, что дверью в Церковь является крещение, что, пройдя эти врата, человек несомненно вступает под своды церковные. Если это так, тогда этот член Символа веры приобретает особое значение. Всякий христианин, для приема которого в Церковь не требуется перекрещивания (то есть если уже совершенное где–то над ним прежде крещение принимается), уже находился в прямой мистической связи с единой православной Церковью. <…>