Собрание сочинений. Т.1. Фарт. Товарищ Анна
Шрифт:
— И вовсе не исповедь. Меня в комсомол принимают, мне надо автобиографию писать. Ведь ты отец!
— Ну так что ж! Пиши — рабочий, мол.
— Рабочие разные бывают.
— Знамо дело, на одной работе век не просидишь. — Рыжков смерил полоской бумаги широкий стоптанный каблук, подметку и еще раз прикинул, как лучше использовать остаток кожи. — Об чем мне рассказывать? Об моей жизни не шибко интересно слушать. Работал, да и все.
— Вот и расскажи, как работал.
— Экая ты, право! В кого ты такая настырная уродилась? — Рыжков задумчиво почесал согнутым пальцем высокую переносицу. — Про Донбасс разве?..
— Ну хоть про Донбасс.
— До золота я, значит, на угле работал. — Рыжков помолчал, суровея лицом. — Четырнадцать
— И зачем ты, Афоня, говоришь девчонке невесть что? — вмешалась, не вытерпев, Акимовна. — Ах ты бесстыдница! Девичье ли дело расспрашивать про этакое?
— Не мешай, мама, пожалуйста! Говори, тятя, не слушай ее.
— А на чем я остановился-то? Ну, ладно… Перед получкой приносит Зиновей расчетные книжки, показывает. «Вот столько-то тебе полагается, а с тебя причитается: тете Химе — рупь — это раз, мне рупь — это два да за выпивку…» То да се, обязательно трешницу засчитает. Сколько ни работай, все равно в долгу останешься. За неделю перед рождеством начинают подъезжать к казармам возы. Привезут, к примеру, лаковые сапоги — это тогда модно было. Свалят, «Ну, — скажет дядя Зиновей, — примеряй, ребята!» Надел на ноги — значит твое. Бесплатно. Потом пиджаки бобриковые и прочее. Оденут с ног до головы. На празднике начинается гулянье, спасу нет! Три дня гуляем, а к рабочему дню остаемся опять в одних шахтерках. Пропивали — денег-то у нас не водилось! Перед пасхой снова идут возы с одеждой: ботинки с резинками, рубахи суриковые. После праздника опять в шахтерках остаемся.
— Стирал кто — тетя Хима? — заинтересовалась Акимовна.
— Стирать нечего было. О белье мы понятия не имели. Рубаха парусиновая толстая да штаны — вот и вся одежда.
— А еще лаковые сапоги носили! — почти с укором серьезно сказала Маруся.
— Ну уж и носили! Они совсем новые обратно к артельщику переходили. Теперь мы тоже артельщиками зовем тех, кого сами для порядку выбираем, так это только звание и есть, а раньше они в артелях-то хозяевами были, а мы батраками. Без выгоды Зиновей за нас не стал бы держаться. А то небось целый месяц нас кормил, когда на шахте случилась авария и мы возле нее без работы лежали. В это время я и подался в Новороссийск, поступил кочегаром на морской пароход. Добрался до Владивостока, не успел еще на берег сойти, завербовался на Зейские прииски. С той поры и стараюсь вот уже боле тридцати лет.
— А хищником как ты сделался?
Рыжков нахмурился, недовольно засопел.
— Очень даже просто, нужда заставит. Вольничал, да и все…
Маруся поняла, что разговор надоел отцу, однако, помолчав, спросила:
— Когда вы шли на Алдан в двадцать четвертом году, правда, что тогда здесь людей ели?
— Еще новое дело! — раздраженно сказал Рыжков, взглянув на присевшую возле Маруси Надежду. — То расскажи про работу, то как людей ели! Не приходилось мне видеть такое, да и не придется, думаю. Может, был какой один случай, так ведь людей-то по тайге тысячи пробиралось! И тонули и замерзали… Про это небось никому неинтересно? — Рыжков забрал в кулак почти квадратную бороду, сердито потеребил ее. — Ты думаешь, я голода не видал? Если человек человека ест —
3
Козанки — суставы пальцев.
Маруся посмотрела ему вслед широко открытыми глазами и с плачем припала к плечу Надежды.
— Договорились, — сказала та с улыбкой, проводя рукой по гладко причесанным волосам девушки.
— В другой раз не будешь привязываться! — шипела Акимовна. Ей и Марусю было жалко, и за мужа обидно, что его девчонка так разволновала. — Бесстыдница, до чего довела отца!
— Кто его доводи-ил? Уж и спросить нельзя! — едва выговорила Маруся сквозь слезы и заплакала еще горше.
Слезы дочери разжалобили Рыжкова, она плакала редко, да он никогда и не обижал ее. Хотел было выйти, сказать что-нибудь шутливое, но упрямое чувство оскорбленного человека пересилило, он лег на кровать и закрыл голову подушкой.
Костер высоко дымил возле борта канавы, буйно играл языками пламени — как будто рыжие петухи метались в схватке, развевая перьями. Не пожалел Забродин хворосту, благо не сам припас: сухие сучья так и лопались от жары, обрызгивали старателей дождем светящихся и гаснущих искр.
— Заставь дурака богу молиться, он лоб разобьет! — проворчал Зуев, сминая затлевшую полу ватника, и добавил, невольно любуясь летящими искрами: — Вот кабы золото так посыпалось, я бы и рот открыл.
— На горячее не открыл бы…
— Небось не посыплется.
— Каждый день пробы берем, а, кроме знаков, нет ничего.
— Не подвела бы буровая разведка, — враз заговорили старатели, встревоженные заветным словцом.
Они сидели у костра на бревнах, припасенных для крепления, жевали черный хлеб, прихлебывая из кружек чай, отдающий дымом. Немного ниже, по канаве, горел второй костер; там группа китайцев из этой же артели, сидя на корточках, окружила котелок с лапшой — китайцы предпочитали хлебу вареное тесто.
— Лопату не успели взять, а сразу озолотеть хотите, — сказал Рыжков, подвигая на угли ведро с кипятком. — Потатуев ведь ставил на работу-то. Знающий человек: на приисках у Титова даже за управляющего одно время ходил. Хозяин, он тебе зряшного человека держать не стал бы.
— Что ж с того? — возразил Зуев. — У Потатуева папаша в Чите рыбную торговлю имел — значит, не на медную денежку его обучали, да не об нем речь — мы насчет буровой разведки сомневаемся. Кабы шурфовка разведочная — тогда другое дело. В шурфе как на ладони и грунты и проба, а скважина — дело темное.
— Слепому все темно, — не унимался Рыжков.
— Ты больно зрячий! — обиделся Зуев. — У Титова, прежде чем работу начать, сколько шурфов ударяли?
— Сравни-ил! Титов один себе хозяин был, он всякое дело производил с расчетом. Рабочих до двух тысяч держивал. Бывало, как пудовую съемку сделают, так из пушки палили. Это в день-то пуд! — Рыжков с наивным торжеством оглядел усталых старателей. — Во-от жили!
— Жили, да не все, — сказал Егор и нерешительно добавил. — Дивлюсь я на тебя, Афанасий Лаврентьич. Говорят, ты в партизанах ходил, а хозяев выхваляешь.