Собрание сочинений. Т.1. Фарт. Товарищ Анна
Шрифт:
«Снять ящик?.. Пожалуй, нельзя. Ждать до утра — долго».
Ему захотелось домой, в артель. Он вдруг почувствовал себя совсем никудышным.
В домике Уварова уже темно. Эвенк долго в нерешительности ходил кругом, но все-таки подошел к двери, поцарапался легонько, потом сильнее. За дверью послышались грузные, твердые шаги. Крючок звякнул, дверь распахнулась. Уваров, странно большой, в белом, стоял у порога.
— Что? — спросил он. — Чего тебе не спится? Или опять передумал?
— Передумал, — тихонько сказал Кирик. — Однако
— Ну, беда-а! — Уваров полусердито рассмеялся. — Заходи в горницу. Аа-я-яй! — шумно зевнул он, включая настольную лампу.
С минуту он смотрел на эвенка теплым, сонным взглядом, потом вытащил из-под постели запасной тюфяк, постелил его на жестком диванчике, кинул в изголовье полушубок.
— Давай ложись и спи. Понял? Никаких больше разговоров сегодня на эту тему! Ты и меня совсем закружил…
— Тогда я пойду, однако…
— Не-ет! Никуда ты, однако, не пойдешь. Я тебе не мальчик всю ночь бегать открывать да закрывать. Я ведь тоже за день-то натопаюсь…
Уваров подождал, пока Кирик стянул торбаса и неловко улегся на диванчике, но, когда лег сам, сказал ясным, мягким и добрым голосом:
— Я тебя, браток, понимаю… Вопрос в жизни серьезный. В таких случаях человек обязательно сомневается. Все мы немножко чудаки: есть что-нибудь одно — берешь и доволен, дай на выбор — и не сообразишь, за что ухватиться.
Уваров замолчал, и Кирик, тотчас услышав его ровное дыхание, понял, что самый главный на прииске партийный товарищ уснул, и сам успокоился от близости этого сильного человека. Но и утишив свое волнение, он еще долго не мог отделаться от всяких трудных мыслей. Его беспокоило даже то, отчего ему так ловко лежать на высокой скамейке. Он вспомнил гладкие руки Валентины, уснувшие, как дикие голуби, на плече Андрея Подосенова, кудри их, темные, светлые, перепутанные сном и любовью, и вспышку страшного гнева, вызванную рассказом об этом, на лице Анны. Еще Кирик вспомнил редьку-турнепсу, подаренную им Ковбе, и большой хлеб, положенный в его вьюк стариком. Хлеб был круглый, теплый, румяный, как солнце.
— На дорожку, — сказал старик Ковба.
Эвенк взял булку, прислонил к своему лицу, вдыхая теперь уже привычный запах хлеба, потом поднял ее обеими руками и, любуясь ею, промолвил по-эвенкийски:
— Какое счастье, что есть на земле хлеб!
— Иначе я не мог…
Валентина молчала, опустив голову, нервно теребила снятую с руки замшевую перчатку. Она и Андрей сидели в уютной прибрежной котловине, обросшей по краю кустами жимолости и шиповника.
— Неужели ты не понимаешь, как мне тяжело!
Валентина еще ниже опустила голову, пряча лицо, но Андрей увидел, привлеченный движениями ее рук, перчатку, которую она теребила, и то, что вспыхивало светлым блеском и тут же расплывалось пятнами на желтой замше: Саенко плакала.
Он был с нею, пошел на унизительные уловки, чтобы устроить это свидание…
— Разве тебя не радует то,
Она медлила с ответом, и Андрей вдруг услышал надвигающийся шквал птичьего перелета.
Прямо на них тянула стая гусей. Их было не меньше пятисот, и мощный плеск крыльев прошумел, словно буря, когда они взмывали разом ввысь, заметив сидевших людей. Быстро удаляясь на фоне тускневшего неба, стая извивалась огромной змеей, то выравниваясь, то колыхаясь клубами. Неумолчно звучал в ядреной свежести осеннего воздуха зовущий переклик голосов.
Андрей слушал, откинув голову, ноздри его раздувались.
Он вспомнил широкие розово-черные озерные разливы, желтизну высоких болотных трав и то, как однажды, в такой же вот тускло-багровый прохладный вечер, он нашел у своего охотничьего шалашика Анну. Она оставила все и прискакала к озерам. Чувство испуганной виноватости овладело им, когда он увидел ее измученную, а она, сразу просияв, сказала: «Живой! Пороть тебя некому! Шестой день пропадаешь».
— Ты заботишься лишь о себе, — сказала неожиданно Валентина, поднимая заплаканное лицо со злым, еще не знакомым Андрею выражением. — Ты думаешь только о том, что тебе тяжело. А мне легко?
— Я все время думал о тебе, — горячо сказал Андрей, сразу полностью обращенный к ней. — Я так тосковал…
— Конечно, ты приехал домой, к своему семейному очагу, — быстро продолжала Саенко, теперь уже спеша высказать то, что наболело у нее за последние дни, и пропустив мимо ушей его уверения. — Я не имею никакого права упрекать тебя, но и спокойной оставаться не могу, когда ты — там, с нею!.. Это просто невыносимо. Я ненавидеть ее начинаю.
Валентина взглянула в опечаленное лицо Андрея, и злость исчезла. Ей стало стыдно и больно.
— Прости меня, — сказала она, порывисто обнимая его, — прости, я ничего не буду требовать. Но не забывай, что есть одна такая, для которой ты — все на свете!
— Как можно забыть? Я тоже извелся. Ведь я тебя целую неделю не видел.
«Что же тебе мешало прийти?» — хотела сказать Валентина, но удержалась и только прошептала:
— Да, целую неделю!
Теперь ей хотелось загладить то, что прорвалось поневоле, и в то же время она ощущала горький осадок оттого, что, вспылив, лишь потеряла в его мнении: не избалованная жизнью, она все-таки не умела и не могла побороть собственную строптивость.
— Я больше не стану упрекать тебя, — сказала она, снимая с куста легко отпадавшие, вялые листики и осыпая ими Андрея, лежавшего возле нее на сухо шелестевшей траве. — Я постараюсь успокоиться и не ревновать.
— Неужели ты думаешь, что я буду делить свое сердце между двумя? — спросил он, облокачиваясь и положив на ладонь лицо. — Но ты пойми, насколько я связан. Я хорошо сознаю, какую ответственность несу перед тобой, но и Анну пощадить надо…
— Как хорошо было бы, если бы мы встретились лет десять назад! — задумчиво произнесла Валентина.