Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы
Шрифт:
Но Мириам с кошачьей упругостью вырвалась из дубовых рук.
В темноте белыми пятнами засверкали обезумелые от злобы глаза.
— Черт!.. Собака!.. Верблюжий ублюдок, чтоб пропало семя твое и детей твоих, чтобы на него мочились свиньи!.. Ненавижу тебя… проклятого, ненавижу!.. Люблю джигита!.. Убей меня — пока я тебя не убила…
Абду-Гаме отшатнулся в ужасе. В первый раз он слыхал такие слова от женщины. Ни он, ни отец его, ни отец отца не слыхали никогда ничего подобного. Земля поплыла под ногами.
Он
Хрипнув, вырвал ее из земли и с размаху ударил женщину в бок.
Мириам упала, и тогда Абду-Гаме, замычав быком, стал хлестать ее палкой сверху мерными и размашистыми ударами.
Она сначала стонала, потом затихла.
Абду-Гаме бросил палку и нагнулся к неподвижному телу.
— Довольна, собака?
Но жалко свернувшееся тело вдруг выпрямилось, перевернулось, и Абду-Гаме почувствовал режущую нестерпимую боль в сухожилье, над пяткой левой ноги, куда с неистовой силой врезались зубы Мириам.
Тогда он, охнув от боли, вырвал из-за пояса печак и наотмашь ударил Мириам под грудь. Кровь брызнула ему на руку, тело дрогнуло и забило ногами.
Несколько стонов и тишина.
Абду-Гаме вытер печак о полу халата.
— Лежи, падаль!.. Завтра я вытащу тебя в овраг, и пусть тебя пожрут псы, как негодное мясо!..
Он толкнул тело ногой и, прихрамывая, поплелся к дому.
Уже легкие зеленые узоры выткала заря по синему ковру ночи над горами. Резче чернеет массив, глуше шумит река.
У ворот курганчи веселый часовой, побрякивая карабином, поет про молодость, про борьбу, про мужицкую правду — вполголоса и проникновенно.
Поет и ходит взад и вперед. Час назад вернулся со свидания Дмитрий, хмельной и светлый. Поговорил в воротах с часовым, поделился своим счастьем. И часовому грустно и весело.
Он зевнул, пощупал рукой деревянный столб ворот и снова пошел в сторону кишлака, но резко остановился, перегнувшись вперед, и быстрым движением вскинул карабин.
Ему показалось, что под дувалом на противоположной стороне что-то ползет.
Дувал в тени, темно, но, кажется, к нему прижалось какое-то серое пятно.
— Хто иде?
Жадно лязгнул затвор.
Молчание… Тяжелое, сырое предрассветное молчание.
— Хто иде? — И голос часового дрогнул и надорвался. Молчание. Но уже часовому ясно видно, что вдоль дувала медленно и низко ползет… собака не собака и не человек, а нечто бесформенное, расплывающееся на фоне стены.
— Стой! Стрелять буду! — крикнул часовой, нервно ловя пятно на мушку, еле видную в серой мути.
Палец его уже почувствовал упругий упор спуска, как от забора донесло с ветерком явственный стон.
Он опустил карабин.
— Что за хреновина, язви его в душу?..
Держась настороже, он двинулся к дувалу и, подходя, различал очертания человеческого тела, прижавшегося полусидя к забору.
— Хто такой?
Нет ответа.
Часовой нагнулся и увидел белое, точно мелом намалеванное, лицо с ввалившимися глазами и в разрезе рубашки, сползшей с плеча и залитой чем-то черным, маленькую женскую грудь.
— Баба!.. Вот так оказия!.. Ах ты ж сволочи!
Он выпрямился.
В воздухе, задыхаясь и трепеща, забилась яростная трель свистка.
В курганче зашевелились люди, заговорили, вспыхнул свет, и на улицу высыпали красноармейцы без рубах, в подштанниках, но с винтовками и подвязанными патронными сумками.
— Что?.. Чего свистел?.. Где?.. Кто?..
— Товарищ взводный, идить сюды. Тут баба мертвая!..
Взводный побежал к дувалу, но уже, опережая его, летел Дмитрий, добежал, взглянул и крепко сжал кулаки…
— Заризав-таки, шайтан черногузый, — тихо и взволнованно сказал взводному.
— А кто такая? Чья она?
— Моя, товарищ взводный! Тая самая, с которою я кохався.
Взводный вгляделся в мертвенно-бледное личико у дувала и перевел глаза на твердое лицо Дмитрия.
И у рта взводного, прошедшего германскую войну и трудные годы борьбы, дрогнула складка растерянной жалости.
Ну!.. Что стали… мощи китайские?.. Нужно отнести ее в курганчу. Может, жива еще… Жаль, фершала нету, уехал, черт полосатый, за медикаментом… Ну ладно, — политрук маракует. Подымай!
Привыкшие к винтовкам железные руки, как перышко, подхватили Мириам и понесли через дорогу.
В курганче ее уложили на койку взводного.
— Беги кто за политруком! Буди, скажи, нужно раненого перевязать!
Сразу трое бросились за политруком.
— Ребята, расходись, не толпись… Воздуху надо больше!.. Ах, черти! — сказал взводный, нагибаясь с коптилкой над Мириам, и отвернул рубаху на груди.
— Ишь как распорота, — он проследил глазом глубокую рану, тянувшуюся из-под правой груди до ключицы, — промахнулся, мерзавец, немного.
— Не помрет, товарищ взводный? — вздрогнув, спросил Дмитрий.
— Зачем помрет?.. Типун на язык! Помереть не помрет, а поболеет. Натворил ты, братец, делов. Теперь насыпет нам товарищ Шляпников соли на хвост чище, чем своей перепелке.
Дмитрий вздохнул, как мех кузнечный выдавил.
— Что, али любил, парень?
— Так як же, товарищ взводный? Я ж не жартував, не силком узяв, а як побачив первый раз, як вона мучитея у того черта, бая толстобрюхого, то мене у сердце вдарило. Така маненька, така гарненька, неначе пташка в клетке. Жалко стало, и вона мени як жинка, дарма, що я ни слова не понимав, що вона казала, ни вона — що я…